Имена

Нелли Саакян

Древний мастеровой тип

Колорит праздничный, но не можешь избавиться от ощущения какой-то щемящей боли.

Таков Минас.

Такова, кстати сказать, сама Армения – страна светозарных красок и трагической сути. Великолепие – и тоска, ослепительный, сновиденный колорит (близость небесного) – и горестность чисто земная, глубочайшая.

Скажут, контрасты. Для меня же – не столь уж разнящиеся вещи. Сказано же: «праздник смерти», «свадьба похорон»... Безудержный хохот со слезами на глазах больше похож на спазм рыдания, глубочайшие рыдания очень похожи на хохот... Цветущая весна, возникающая из пустоты зимы. Нагота поздней осени после зрелого плодоносного обилия...

Природа словно приучает нас к резким переходам, к близкому соседству несочетающихся вещей.

Несочетающихся? Они бы и не сочетались, если бы трезвое наличие их в бытии не было бы столь очевидным. Горячий, огнедышащий, рубиновый вулкан выходит прямо в густую холодную синь небесной запредельности. Магма сочетается с горним.

Поздний Минас (если можно говорить о «позднем» периоде всего лишь в сорокасемилетней жизни) воплотил еще одну метафизическую черту Армении – сдержанность при обилии, стройность при чрезмерности. Строгая обдуманность поступков очень эмоционального человека – это можно представить и так. Иначе говоря, сама красота, которая, как известно, имеет самое непосредственное отношение к мере. Уже не только импульсы, но и их последствия. Думы после деятельного дня.

Отсюда – даже невольная – глубина. Отсюда формула. Отсюда обобщение. Прозрачность и как бы отдельность красок. Чистая пронзительность прощания (предчувствуемая?).

Дальше мог бы быть новый виток. Мог бы быть, если догадка древних о предопределении была бы вещью пустой и случайной... Были ведь и предчувствия близкой смерти. Да и эта голгофа на последних картинах... Если мы верим чутью людей большого таланта, отдаем должное их интуиции, то отчего бы нам не поверить и их предчувствиям?

Все слишком быстро прокрутилось, слишком рано оборвалось? Да, мы привыкли к более долгому становлению с препятствиями и с возрастанием не столь стремительным. Как будто существует какой-то стереотип великого пути.

Таило ли в себе опасность то, что он рос буквально на глазах? Возможно. Сказал же Эпикур: «Живи незаметно». Но это была слишком открытая натура. А можно ли утаить свет? Свет – категория очевидная. Да и поздно было уже скрывать нарастающие валы таланта. Он слишком ясно заявил о себе. Слишком быстро получил признание. В человеческих же правилах сочувствовать тому, кто восходит с трудом. А он миновал эти охранительные стадии. Но молниеносное вознесение на такую высоту прощается лишь посредственности. Слепящее же солнце в зените – кто может смотреть на него?

Сначала горела мастерская. Кто может утверждать – отчего? Общее наименование виновника – судьба... Огонь пожирал бесценные полотна. В языки пламени безвозвратно ушел магический свет «Рождения Тороса Рослина». Два чудных, два великих армянских сына – Аршил Горки и Минас – застали эти пожары, эту смерть своих детей – полотен. А ведь они родили их для Армении. Судьба! Краски были масляными и горели хорошо. Но сердце сознавало свой долг – и оно сумело возродиться. Возродиться, зная, что дни все-таки сочтены... И Минас устремился на поиск долговечных материалов. Для себя одного он не нашел бы сил на этот последний героизм. Но «Рослин» нужен был Армении. Здесь не было выбора. И художник решился. «Все выдающееся возникает несмотря ни на что» (Ницше).

Чto я пишу сегодня. А вчера?

Вчера я была молодой...

Вчера я видела живого художника, который подписывал свои полотна «Минас». Вчера я, как и все, не знала, что подпись эта останется на века, что именно именем, а не фамилией, как все великие, он войдет в бессмертие. Что привычное посещение его мастерской и даже споры с ним (а тогда все учили его, и он почему-то это терпел) станут легендой. Боже мой, и откуда бралась такая самонадеянность! Он мягко отстаивал свои взгляды, право на свою самостоятельность, на свое видение (на его, Минаса, видение!). Речь заходила о национальном начале в искусстве. Теперь-то я догадываюсь, что это тот взгляд на вещи, каким одаряет нас народ, что талант – это особая интенсивность родовых чувств. Но тогда... Но кому же сразу открываются такие вещи? Я не составляла исключения. Тяжело становится на душе, когда вспоминаешь себя ту, молодую и незрячую... И приходят запоздалая горечь и чувство вины перед Минасом. И не только за себя – за всех тех посетителей мастерской, кто давал ему советы, кто проглядел разворачивание его дарования в явление крупное, неповторимое. Кто с близкого расстояния не разглядел эпохальный талант, а возможно, и гений, если учесть количество данных им формул. И рядом с великолепным и необъятным Сарьяном я сегодня смело ставлю Минаса. И пусть по числу прозрений первый превосходит второго – океаны ведь тоже разнятся по величине. Атлантический или Индийский не столь велики и глубоки, как Тихий... Но ведь и они океаны.

И все-таки несмотря на всю нашу тогдашнюю слепоту я помню ощущение благоговейной тишины, которая распространялась вокруг него. Сам облик его тоже способствовал этому. В нем чувствовался человек, хорошо знакомый с невзгодами жизни. Худощавая фигура, лицо в ранних морщинах, мягкий взгляд и большая свобода, нестесненность самовыявления – сдержанная, почти неприметная, глубоко естественная, как у всякого человека с богатой внутренней жизнью. Его любили за эту несуетность. Черная борода, оттенявшая морщины, удлиненный овал лица, тонкий нос, вполне армянский, хотя и без гиперболичности, – это был древний мастеровой тип, идеально приспособленный для вершения великих бесшумных дел. Для созидания. Такие прорубают Гегард, возводят Кармравор, изобретают письмена, пишут четверостишия и имеют вкус непереимчивый. Искусство их просто и глубоко. С годами все проще и глубже, эпичнее и масштабнее. И то обстоятельство, что Минас пришел в театр и занялся фресками, было поисками масштабов, созвучных его дарованию. Этот поиск масштабов чувствуется и в его поздних полотнах: все явственней проступает в них миф. Да, укрупнение, но глубинное: увеличился не размер картин – стал беспредельным сам смысл их. И недаром его живопись наводит на ассоциации с древними фресками и с безымянными мастерами средневековой армянской миниатюры. Отнюдь не только интенсивный чистый цвет миниатюр и некоторая «стертость», шершавость фресок наводили на эти аналогии: в первую очередь, вспоминались емкость, лаконизм и впечатляющая сила старых мастеров.

Об этих средневековых армянских мастерах говорят, что особая выразительность их светового строя, их колористическое совершенство были порождением еще и жестких рамок иконографического канона, что, стесненные этими рамками, они находили выход своим мыслям и переживаниям, усиливая цвет, делая колорит одним из важнейших компонентов художественного языка. Что ж, вот вам и польза любого стеснения. Стоит холере задержать Пушкина (рвавшегося к невесте накануне свадьбы) в полном одиночестве в Болдине, да еще соединиться с его любимым временем года – осенью, как шедевры начинают литься из-под его пера один за другим... Да и какая птица поет без нужды, и чем ярче и проникновеннее ее песнь, тем, следовательно, более жгуча потребность. Вырваться из иконографических жестких рамок средневековые варпеты не могли. Узда канона держала их крепко. И тогда они усилили и без того интенсивный армянский цвет. В глубь огнедышащего они подлили раскаленного масла... И эта страсть потрясла зрителей. А что искусство без страсти?

Искусствоведы скажут – экспрессия. Да не экспрессия, а сила души.

В конце 50-х годов Минас тоже искал выхода для далекой от жизни, какой-то окололитературной живописи, доминирующим цветом которой был серый цвет (причем в буквальном, а не в переносном смысле этого слова). И жизнь запылала под его кистью. Взошла яркая колористическая насыщенность и внешнего мира Армении, и внутреннего, эзотерического мира ее страстей. Страстей затаенных, тонально очень очерченных, как бы обузданных, но бурнокипящих на глубине, недоступной взору. Забытые раскаты огнепоклонства и язычества припомнились его душе. Здесь опять пришла ему на помощь интуиция, как и всем великим творцам. А что такое интуиция? Целостное видение. Далекое от однобокости.

В этом прорыве к цвету и свету был у Минаса замечательный предшественник. Замечательный, но, увы, обделенный судьбой. Галенц пришел слишком рано, когда к его приходу еще не были готовы. Академизм еще крепко удерживал позиции, хотя смена вех уже чувствовалась в воздухе. Галенц проложил дорогу Минасу. Без светозарной палитры Арутюна Галенца мы были бы не подготовлены к прекрасным пожарам Джаджура. Отверженный художник подготовил наше зрение.

Тонкий, лиричный, ранимый Галенц! Твоя хрупкость придала силы другому. Но сегодня мы благодарно склоняемся перед тобой – истоком и Иоанном Предтечей.

Да не поймут меня превратно, будто Галенц – это только подготовка к Минасу, преддверие светоносности 60-х годов! Галенц – это целый отдельный мир, это сама поэзия живописи, и не его, а наша вина, что мы прозрели столь поздно. Приди Минас так же рано, как Галенц, его ждала бы та же участь. Но – о счастье крупного таланта! – его час не может не наступить. И Галенц своего часа дождался. Пусть поздно, пусть столь щемяще... «Мы молодой весны гонцы, весна нас выслала вперед». Земное время, волны подъема и спада! Культура, как и жизнь, вся в чересполосицах этих ритмов.

Метой Минаса была яркость, так и хочется сказать – ярость. Но нет, это будет не совсем верно – ярым, яростным он никогда не был: он был пламенным, но сдержанным, как застенчивые армянские матери, безумно любящие своих детей, но никогда не целующие их на людях, как те армянские матери со ртом, прикрытым платком, которых он так любил писать («Закутав рот, как влажную розу...», Осип Мандельштам). Как армянские матери с потупленным взором (меж тем, подними они этот взор, – каким огнем армянских глаз обдали бы они прохожего или гостя! Но традиция именно из-за этого огня учит сдержанности. И еще в этом сказывается чисто восточная черта – стыдливое женское целомудрие).

Одним из «виновников» усиления его цветоощущения мира был, конечно, и Петербург, годы учебы в художественном институте. Там изобильный в колористическом отношении юг явственней проступил перед внутренним взором художника. Джаджур пылал в его мозгу в городе, где осенью и зимой уже в двенадцать часов дня надо зажигать электрический свет. Но в Ереване, с годами, насытив свое зрение родной светозарной гаммой, он стал углубленнее, «темнее» и потаеннее. Он стал трагичнее, а потому исчезла дерзостность. Какую глубину самовыявления открыли вдруг его автопортреты! Думаю, человек, смотрящий на нас с этих автопортретов, знал о жизни почти все. Вот теперь бы побеседовать с художником! Мне, сегодняшней, седой и грустно бережливой... С ценностной ориентацией своих теперешних лет... Но как вернешь юность, как вернешь годы, как вернешь саму возможность встречи с Минасом! «Ушла душа большая» (Шекспир).

... Только годы мои молодые найти
мне уже не удастся никак.
Остальное же все – десять тысяч вещей –
неизменно, как было тогда.

(Бо-цзюй И)

«В интеллектуальной жизни Мексики владычествовали художники», – так начал одну из своих статей-воспоминаний о Сикейросе и Ороско Пабло Неруда. О да! В 60–70-е годы в интеллектуальной жизни Еревана владычествовали художники. И какие художники! Целое созвездие неповторимых имен. Самым ярким из них был, конечно, Минас. Скромный, тихий человек с глазами, умеющими проникать за пределы видимого. Человек, сумевший за полтора десятилетия поднять культуру своего народа на ту благословенную высоту, с которой она уже видна миру и которая, в свою очередь, вызывает уважение к этносу, породившему подобного творца. В этом он тоже шел вслед за Сарьяном. «Вива, Верди, вива, Италия!» – кричали некогда зрители на премьере очередного шедевра великого маэстро. Они кричали правильно. Минас – это скорбь, мощь и врожденный тысячелетний вкус народа. «Армяне – это народ с врожденным тысячелетним вкусом» (Вениамин Каверин).


[На первую страницу]
Дата обновления информации: 11.02.08 16:50