К 200-летию Адама Мицкевича

Александр Люсый

СКВОЗЬ РАСЩЕЛИНУ МИРА
Мицкевич и Пушкин навеки связаны демоничнейшей из муз

О КРЫМСКОМ путешествии Адама Мицкевича в 1825 году Роман Якобсон писал: «Это, по-видимому, единственный случай в истории литературы, когда путешествие, обогатившее мировую поэзию шедевром, было предпринято по инициативе полиции. Острота парадокса усугубляется еще и тем, что этот шедевр, «Крымские сонеты» Мицкевича, был обращен к его «спутникам путешествия», большинство которых находилось на службе у тайной полиции».

Бывшему русскому футуристу Ромке Якобсону, как называл его Маяковский, ставшему потом, по всей вероятности, единственным случаем совмещения плодотворного занятия филологией и активного взаимодействия с разведками двух полушарий, Чехословакии и США, было, конечно, видней (что — «единственный»). Знаменательно здесь даже общеславянско-экзистенциалистское название печатного органа, в котором была впервые опубликована статья Якобсона «Тайная осведомительница, воспетая Пушкиным и Мицкевичем» в 1937 году в Праге, которое здесь уместно привести в подлиннике — «Ludove noviny».

К ТИПОЛОГИИ ВАЛЛЕНРОДСТВА

Филологический разведчик обоих полушарий устанавливает наличие у поэта сознательного «валленродства», имея в виду героя поэмы Мицкевича «Конрад Валленрод», пошедшего на службу к тевтонским рыцарям с целью последующей измены и спасения родной Литвы от врагов (что дало повод галицийскому писателю Ивану Франко, признанному потом классиком украинской литературы, охарактеризовать Мицкевича как «поэта предательства и измены»). То есть в посвящении очевидна осторожность конспиратора, умевшего обманывать деспота.

На политическое валленродство накладывается валленродство интимное. О многом говорит само перечисление участников этого путешествия, достойного пикантной кинокамеры Романа Поланского. В первую очередь это, конечно же, его инициатор, одесская возлюбленная поднадзорного поэта, состоявшая на службе тайной полиции Урсула-Люси-Каролина Ржевуская-Собанская-Чиркович-Лакруа (1794—1885). Она, в частности, настояла на покупке своим многолетним любовником, попечителем Ришельевского лицея, к которому был прикомандирован Мицкевич, генерал-лейтенантом И.О. (Яном) Виттом яхты «Каролина» для морской части путешествия. Впрочем, возможно, тайным творцом этого путешествия был сам Витт, личный агент императора, который поручал Витту еще в 1819 году проникнуть в «густую завесу мрака, злодеев скрывающего» (что он, с помощью Собанской, и осуществил в 1825 году, раскрыв планы Южного общества декабристов и польских заговорщиков, в ходе чего Мицкевич использовался как приманка).

Правой рукой Витта был выдававший себя за ученого-энтомолога, но в действительности помогавший генералу «вылавливать мошек разного рода» опытный осведомитель А.К.Бошняк (убитый в 1831 году за свою провокаторскую деятельность в ходе Польского восстания). Еще был самый первый, продолжавший оставаться официальным мужем, на 30 лет старше проданной ему ее семьей в юности Каролины одесский негоциант Иероним Собанский. Наконец, ее брат Хенрик Ржевуский (писатель, имевший в польском обществе репутацию коллаборациониста и агента царского правительства).

В последние годы исследователи, однако, обращают внимание на сложность и неоднозначность подозрений Собанской в шпионаже. В частности, Любовь Краваль демонстрирует опыт своеобразной филологической контрразведки. «Бездоказательное свидетельство Ф.Ф.Вигеля о том, «что Витт употреблял ее и сериозным образом, что она... писала тайные его доносы, что потом из барышей поступила в число жандармских агентов», в сущности, лишь квинтэссенция слухов и догадок. Собственные же ее утверждения о заслугах перед правительством немногого стоят, так как именно она пыталась отвести от себя обвинения в противоправных действиях. Николай I, которому нельзя отказать ни в ясности ума, ни в проницательности, не доверял ей. «Она самая большая и ловкая интриганка и полька, которая под личиной любезности и ловкости всякого уловит в свои сети, а Витта будет за нос водить в смысле видов своей родни», — писал царь И.Ф.Паскевичу. И еще: «Долго ли граф Витт даст себя дурачить этой бабой, которая ищет одних только своих польских выгод под личной преданностью и столь же верна г.Витту как любовница, как России, быв ей подданная?» Во всяком случае, достоверно известно, что Собанская через Витта спасла Мицкевича от новых преследований в обстановке массовых арестов и сделала возможным его отъезд за границу, так же, как способствовала вызволению из ссылки в Михайловское Пушкина.

Таким образом, в обращении «товарищам путешествия по Крыму» можно прочесть и иронию, связанную с «валленродским» чувством нравственного превосходства, и «партизанское» обращение персонально к Собанской, со скрытой попыткой выделить ее из числа других «товарищей». Но, может быть, посвящение заключает в себе и «валленродство» эстетическое, и Мицкевич действительно по завершении работы над своим самым эстетически совершенным и замкнутым шедевром был благодарен своим спутникам за вольное или невольное сотворчество, кем бы они ни были. Не исключено, что в посвящении содержится и некоторая доля эстетического вызова, как явным эстетическим вызовом жаждущему революционных призывов общественному мнению, которому Мицкевич позже с лихвой вернет долги, была сама сонетная форма, способная, по признанию самого Мицкевича, «убить поэта», во всяком случае, требующая от автора особенной сосредоточенности на форме.

ОБАЯНИЕ ОБРАЗНОЙ ПАУТИНЫ

Аллах ли там, среди пустыни
Застывших волн, воздвиг твердыни,
Притоны ангелам своим?

Так переводил Михаил Лермонтов сонет V «Вид гор из степей Козлова», не ниспровергая байронически, но истинно по-лермонтовски превращая поднебесный «престол» в «притон». Что такое сулящая покой буря, морская ли, сухопутная — для Мицкевича?

В сонете I «Аккерманские степи» повозка поэта вплывает в пространство «сухого Океана», в обманчивой тишине которого, среди слегка волнующихся нив, разлива цветов и островов бурьяна поэт тщетно пытается расслышать родной голос из Литвы. Этот образный концентрат — «сухой Океан» — растворяется в сонете II «Штиль», где вода разыгрывается в тихом лоне, как невеста, которая просыпается в грезах о счастье, вздыхает и засыпает вновь. Но поэт прозревает, — нет, не грядущую неизбежную бурю, а подводного «полипа», который во время бурь дремлет, а в тишине развевает длинные рамена. В глубине мысли тоже есть «гидра воспоминаний» (в последнее время переводчики склонны заменять самовосстанавливающуюся «гидру» «змеей»), спящая во время бедствий и бури страстей, но вонзающая в сердце поэта когти, когда оно спокойно. Вот — сонет III «Плавание» — буря не буря, но шум усиливается, толпятся внешние морские страшилища, матрос вскарабкался по лестнице на мачту, распростерся и повис в невидимой сети, как паук, стерегущий движение ткани. Поэт говорит, что его дух парит полетом мачты среди бездны, воображение вздувается, как парус. Нельзя не отметить и невольное самоотождествление поэта с моряком, который, презирая опасности, расставляет улавливающие сети стихиям.

Буря из одноименного сонета IV («Буря») оборвала паруса и образные паутины, на влажные горы волн вступил и направился к судну сам Гений смерти. Это знаменует момент высшего прозрения путника-созерцателя: «Счастлив, кто утратил силы, или кто умеет молиться, или знает, кому сказать «прости» (пер. Петра Вяземского, 1827).

Образ взметнувшегося оледенелого моря (из уже отмеченного сонета V), сопоставленный не только с ангельским престолом, но и со стенами из обломков вселенной (речь о возвышающейся на горизонте горе Чатырдаг), — величественный итог природного катаклизма. Волны отступают, проявляются руины — камерные, отмеченные валтасаровой росписью стен, как в бахчисарайских сонетах VI—IX, ментально-феноменологические, как в сонете X «Байдары», в котором в разгоревшемся оке поэта, как в разбитом зеркале, мелькают привидения лесов, долин и скал, сами по себе не способные утопить вновь пробуждающуюся гидру-мысль без того, чтобы самому не броситься в волны прибоя, и, наконец, сущностно-бытийные, онтологические, как в сонете XV «Дорога над пропастью в Чуфут-Кале».

Там, где принято доверять рассудок ногам коня, проводник-мирза предостерегает не заглядывать в бездну, разверзшуюся под ногами, о дно которой, как в кладезе Аль-Каира, взор не ударится о дно, а неосмотрительно опущенная туда мысль может, как якорь, брошенный с мелкой ладьи в неизмеримость, опрокинуть в хаос всю ладью. Пилигрим все же заглянул и увидел там, сквозь цель мира такое, о чем можно поведать лишь после смерти, потому что на языке живущих нет для этого выражений.

Уже одним из первых исследователей «Крымских сонетов» отмечено, что дуализм/диалог Мирза — Пилигрим представляет собой одну из самых ярких сторон сонетов. Первоначально, в альбомной записи, путешественник из дальних стран не противостоял местному жителю мирзе. Лишь позднее, уже в Москве, у поэта сложился взгляд на себя как на странника-пилигрима, идущего к высшей цели. В то же время можно отметить и сопоставить некоторые конкретные образные переклички в этом диалоге. И.М.Муравьев-Апостол в «Путешествии по Тавриде в 1820 году», настольной книге Мицкевича во время работы над «Крымскими сонетами», описывает эпизод своего пребывания в окрестностях Караимской Палестины Чуфут-Кале: «Мы пристали в доме почтенного здешнего помещика Мемен-Мурзы». Но, может быть, Мицкевич имел в виду и Мурзу из вставной философской части описательной поэмы Семена Боброва «Таврида» (1798), где Мурза, правда, не поучает, а является учеником более умудренного паломника Шерифа. Установил же Сергей Фомичев, что Пушкин, полемизируя с «холодными сомнениями» Муравьева-Апостола в стихотворении «Чедаеву»(1824), целые строки заимствовал у не упомянутого там Боброва.

Но, может быть, под образом Мирзы Мицкевича оказывается... сам Пушкин, раньше его побывавший в Крыму, раньше добившийся расположения Собанской, а позже художественно оспоривший валленродство в поэме «Полтава» с ее Мазепой.

Как обращает внимание Л.Краваль, первый рисунок Собанской рукою Пушкина сделан в рукописях начала 1821 года. «В одной половине тетради Пушкин переписывает поэму «Кавказский пленник» — набело, в другой — в это же самое время — начинает разрабатывать замысел «адской» поэмы, «озаглавив» ее виньонеткой, изображающей в овальной раме бал у Сатаны... На смежном листе набросаны стихи:

Вдали тех пропастей глубоких,
Где в муках вечных и жестоких.
.............................................
Где слез во мраке льются реки,
Откуда изгнаны навеки
Надежда, мир, любовь и сон,
Где море адское клокочет,
Где, грешника внимая стон,
Ужасный сатана хохочет.

Здесь же, посреди всяческой чертовщины, рядом с зарисовкой ведьмы на помеле, — э т о лицо».

Вот оно, предчувствие крымской пропасти-щели Мицкевича в обществе Собанской. Предчувствие — и направленное вовнутрь предостережение.

Впрочем, польский поэт проявил большую выдержку как при самом заглядывании в бездонную крымскую расщелину, так и после. Даже в условиях перевернутого мира, когда море выглядит, как обрушившиеся небеса, а туча оказывается плавающим в бездне островом (сонет XVI «Кикинеиз») с огненной лентой молнии на челе, мирза бесстрашно перепрыгивает бездноподобное ущелье. У Мицкевича крымские образы — лишь художественная рамка для душевных переживаний, тогда как Пушкин в крымских стихах создавал картины окружающего мира, порой лишенные рам. Свое увлечение Собанской Мицкевич переживал более критично и отстраненно. Как писал он в крымском, но оставшемся за пределами «Крымских сонетов» «Ястребе»: «Сама в опасности, другим расставляешь сети». При этом поэт, подразумевая себя, призывал к милосердию к заброшенному бурей на палубу корабля ястребу. Самые страстные и откровенные признания Пушкина обращены к Собанской.

«Дорогая Элеонора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных лет, и нежный призрак, прельщающий меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. — Дорогая Элеонора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего...» (черновик письма на французском языке от 2.02.1830).

О САМОДВИЖЕНИИ ОБРАЗОВ

«Поскольку мир не готов, — писал Эрнст Блох в «Тюбингемском введении в философию», — и находится в таком длящемся экспериментальном свойстве своей еще истинно не выделившейся сущности, постольку аллегории-значения и символы-значения принимают участие в совершенно объектном характере цели или характере Далее-значения мировых состояний и гештальтов».

Эти слова являются лучшим комментарием к оказавшимся наполненным наибольшей «самодвижущейся» социальной остротой, при всей своей историософичности, сонете XVII «Развалины замка в Балаклаве». Мицкевич повествует о развалившихся в беспорядочных обломках замках, украшавших и стороживших оказавшийся неблагодарным к ним Крым, в которых, как в черепах великанов, гнездятся гады или человек презреннее гада.

В данном случае, как и ранее, я пользуюсь буквальным, с налетом архаичности, прозаическим переводом Петра Вяземского, позволяющего в наибольшей степени прояснить вложенный самим Мицкевичем в «Крымские сонеты» смысл. Однако в этих строках и сам Вяземский заменил более емкое в весьма диалектичной изменчивости своей определение «подлее» (polejszy) на более одномерное «ничтожней», что вслед за ним стали делать и другие переводчики (с вариациями «хуже», «презренней» и т.д.). Конечно, в этом художественно-переводном самодвижении внесено и множество художественных находок (по числу переводов на русский язык «Крымские сонеты» безусловно достойны занять место в Книге рекордов Гиннесса).

Вот как начинает этот сонет первый поэтический переводчик их на русский язык Юрий Познанский (1831):

Где ж замок? Предо мной развалин здесь громада;
Защитники твои, неблагодарный Крым.
Торчат, как черепы гигантов; гад по ним
Ползет, или живут в них люди хуже гада.

А вот как завершает его последний, насколько известно, сонетный «самоубийца», по Мицкевичу, Владимир Коробов:

А ныне — пустоту крылами чертит ворон.
Он траурную тень над башней распластал,
Как черный флаг беды, погибели и мора.

Бездна, пустота — единственное и, кажется, самое надежное средство связи между поэтами, по выражению П.Вяземского, «невольная, но возвышенная стачка гениев».


[На первую страницу]                    [В раздел "Польша"]
Дата обновления информации (modify date): 25.12.04 14:50