Проза Италии

Марио Торнелло

Родина души
(Рассказ)

У каждого человека, без сомнения, есть место, запечатлевшееся в его памяти, со своей господствующей планиметрией, состоящей из просторной главной площади, с памятником павшим, тенистыми деревьями на боковых тротуарах, под которыми старики устало доживают свои дни, с прилегающими аккуратными мощеными улочками, где столько окон смотрит на вас в абсолютном спокойствии своими огромными любопытными глазами и где радостно слышать собственные шаги и видеть ключи, торчащие в дверях домов.

Земля, приютившая городского человека, который отправляется к ней, чтобы найти свои корни, потому что он оставил многое из своего детства на этих улицах и закоулках, на маленьких площадях, где до позднего вечера играл в слабом свете фонаря – это и есть моя детская родина, куда каждый год летом я возвращался в большой дом дедушки с материнской стороны на улицу Труден, 47.

Мощеные улицы, небольшая лесенка рядом с нашим домом и ступеньки перед дверьми других домов служили идеальной спортивной площадкой для той ничем не ограниченной свободы, которая вспыхивала для меня сразу же по приезде в этот прохладный дом, после сердечных, но уже несколько рассеянных объятий, которыми я одаривал мою незамужнюю тетушку, пахнувшую деревней.

Первым признаком свободы, на самом деле, было немедленное удаление ботинок, дабы ничем не отличаться от остальных мальчишек, с которыми я пускался в различные приключения.

Домой я возвращался только подгоняемый зверским аппетитом, который в городе напрасно стимулировали лекарствами, среди которых был и рыбий жир.

Каждое лето поэтому я проживал в неутомимой напряженности, собирая новые впечатления, которые, накапливаясь год от года, обогащали меня и формировали мой характер.

Мои дяди, оригинальнейшие типы, смягчали и сдерживали мою необузданность молодого жеребенка своими мудрыми рассказами о душе этого края, который меня очаровывал, касалось ли это земельного труда, животных или сельской жизни.

И я, Мариано, как звали меня товарищи, городской мальчик, вынужденный в течение девяти месяцев сидеть всю первую половину дня за партой частной начальной школы, был полностью вовлечен в круг моих родственников, которые раскрывали передо мной свой особенный мир, и в ту нескончаемую деятельность, которая разворачивалась перед моими глазами. В эти редкие моменты во мне успокаивался трепет познавания.

Дядя Агостино, напоминавший Чарльза Лотона и внушавший мне уважение своей мощной статурой и необъятностью желудка, оставлял ощущение подлинной человеческой мягкости, даже если его тихие, почти нежные слова, произносимые баритоном, пугали меня.

К его достоинствам можно отнести умение слушать признания маленьких, и его ответы, которые были, несомненно, плодами глубоких размышлений, удовлетворяли мое любопытство, приоткрывая тот малый мир, который осуществлялся в замкнутости этого поселка, но заключал в себе всю философию крестьянского мира, по большей части берущего свое начало из опыта предков.

Белокожий, как и его белокурые сыновья, напоминавшие статностью норманнских воинов, мыслитель и мастер жестикуляции, он вызывал во мне некоторую почтительную робость, которая, однако, быстро улетучивалась благодаря его сердечности и предлагаемым мне ранним местным овощам и фруктам.

Дядя Филиппо был по натуре полной противоположностью своего брата, во всех отношениях, начиная от внешности и заканчивая его жизнерадостным, часто даже бурлескным характером.

Сухопарый, стройный, с кожей оливкового цвета, похожий на араба в пустыне, ярый курильщик с вырывающимися из горла рычащими проклятьями, готовый к вспышкам гнева, однако, быстро проходившего, отплевывающийся на дорогу из-за тех вонючих сигар, которые он курил.

Он был одарен чувством юмора, переходившим в иронию, которая делала его незаменимым в веселых компаниях и особенно на свадьбах благодаря его заразительной веселости.

Его балетные «па» и дерзкие колена также были хорошо известны и увлекали в танец даже самых строптивых женщин в округе.

Еще памятны его возлияния и стихотворные остроты во время веселых застолий. Как каждый настоящий знаток вина, он пренебрегал водой как чем-то, без чего мужчина может обойтись. При этом никогда не терял чувства меры, хорошо зная свои границы.

Его остроты по поводу земляков и местных событий оставались поговорками вплоть до того времени, когда ему стукнуло девяносто и более лет. Но и тогда он, несмотря на глухоту, все же отстаивал свое право бесплатно смотреть летом кино на открытом воздухе из уважения к тому факту, что он являлся старейшим жителем округи.

Его монологи, конечно, предназначавшиеся совсем не тем разным ослам, которыми он пользовался когда-то в деревне, заставляли покатываться со смеху несколько поколений родственников и знакомых.

Вот это все и было моей «родиной», как были ею и похороны, когда все вокруг облачалось в черное, включая лица крестьян из-за их бород, которые они не брили по случаю траура.

Ею были матери, зовущие на углах улиц своих детей, потерявшихся позади бумажных змеев. Ею был малыш, разносчик спелых помидоров, который с двумя корзинами, висевшими на обеих руках, тянул что-то однообразное об их цене и качестве, разносившееся как заунывное арабское пение. Точно так же и взрослые разносчики, со своими разноцветными повозками, нагруженными корзинами со всевозможными овощами и фруктами, оставляли за собой нежнейшие созвучия, музыкальность которых, балансируя между пронзительной высотой и мрачными басами, иногда делала непостижимой сущность самого произносимого.

Моей «родиной» были и босоногие моряки с огромными плоскими корзинами в руках, полными рыбой, которая была выловлена всего за несколько часов до этого и на прекрасном обозрении размещалась на мягкой поверхности благоухающих водорослей.

«Родиной» был прежде всего и запах дыма сжигаемых сухих веток лимонов или олив, который часто доносился в сумерках изо всех домов, когда крестьяне возвращались с полей и мощеные улицы заполнялись звуками шагов подбитых гвоздями башмаков и повозок, нагруженных с верхом соломой или сушняком лимонов и олив, находившихся в неустойчивом равновесии, а в сентябре, во время сбора винограда, и его огромными золотистыми горами.

«Родиной» были для меня и бесконечные ряды столов на улицах, на которых сушились помидоры на солнце.

И еще пекарня, располагавшаяся около дома, тоже пробуждала мою фантазию, когда мы с тетей каждую неделю совершали ритуал один и тот же, но всегда впечатляющий, отправляясь придавать форму и новую жизнь зерну, за молотьбой которого я наблюдал. Как было восхитительно, когда и я мог соорудить какую-нибудь фигурку из поднимающегося теста, в то время как длинные языки пламени печи, почти касавшиеся нас, воскрешали во мне адские видения, которые сулила мне религиозная тетушка за мои хулиганства.

Глубинной родиной был для меня в первую очередь и нежнейший образ тети Кристины, незамужней женщины, посвятившей себя престарелым родителям и всецело преданной Христу, которому она приносила в жертву все свои дни.

Одаренная определенной наивностью и чувством юмора, она тем не менее могла показать силу характера, когда речь шла о ведении дел на ее лимоновых плантациях, и в некоторых случаях одерживала победу, заставляя замолкать грубых крестьян с их тяжеловесными рассуждениями своей обезоруживающей логикой.

Женщина, уступавшая только племянникам, легко приходившая в волнение и нежная с детьми, она оставалась упорно привязанной к деньгам, хотя была способна на щедрые поступки, если удавалось затронуть чувствительные струны ее души. По вечерам, когда дневной шум уступал место усталости, я находил пристанище у нее на руках, и это было для меня лучшим завершением восхитительных событий дня.

Игры же, многочисленные и разнообразные, тем не менее предпочитались тому, что привлекало меня более всего - запускать сделанных нами бумажных змеев всевозможных цветов. Не было для меня игры более восхитительной, поскольку в той высоте, на которую поднимался бумажный змей, сосредотачивалось все мое желание физически и духовно взлететь и охватить взглядом в широком зримом объятии наш поселок, холмы, вплоть до самого моря.

Воскресенье же, как Создатель, который «почил от дел Своих», я, принуждаемый тетей, проводил в размышлениях, для чего облачался в новый костюм и сверкающие начищенные ботинки и, прослушав мессу у монахинь в громоздких белых чепцах, чинно шествовал наносить визиты дядям, которые великодушно снабжали меня мелочью на мороженое, и я часто оставался у них обедать.

Вся эта свобода, которой я наслаждался ежегодно в течение почти трех месяцев, сменялась затем величайшим разочарованием, которое я испытывал в зимние месяцы в городе, и единственной отдушиной в грусти домашнего заточения было рисование. Я заполнял листы за листами в ностальгическом гимне свободе, вновь переживая на бумаге те самые места и игры, которые запомнили меня их главным участником. И, конечно, благодаря этим первым живописным опытам я начал посещать в поселке мастерскую художника Гарайо, также приезжавшего каждое лето из столицы и простаивавшего часами за мольбертом.

Дружба между нашими семьями позволяла мне неожиданно бросать какую-нибудь надоевшую игру и появляться в его доме, интуитивно притягивавшем меня той особенной атмосферой, в которую погружает мастерская художника, начиная с пьянящего запаха скипидара. Но в особенности меня поражал процесс творчества, на котором я присутствовал в религиозном молчании, как загипнотизированный, давая выход моему врожденному призванию.

Точно так же я останавливался, зачарованный, перед лавками ремесленников, где под открытым небом признанные художники превозносили подвиги паладинов Франции, разрисовывая их по бокам делающихся повозок. Эти красноватые, светящиеся тона, вдохновленные выразительной радостью народного творчества, притягивали меня еще и потому, что иногда удавалось получить несколько жестяных банок с остатками краски, и я мог попробовать что-нибудь изобразить на дощечке сам. Волшебство струящегося цвета, обретающий форму сюжет, тональные переходы в процессе работы и заключительный триумф становящегося осязаемым стремления духа были для меня восхитительными моментами, которые удовлетворяли мою бессознательную потребность творчества.

Вот это и есть «родина», которая осталась в моем сердце, навсегда запечатлелась в моей памяти. Это страна воспоминаний или, более точно, родина души, куда я часто возвращаюсь, чтобы обрести мои, еще жизненные, корни. Большой поселок, позолоченный туфом, отмеченный суровой архитектурой, похожей на характер его обитателей, который, несмотря на спорадические попытки возвыситься культурно, так и остался провинцией.

И, может быть, это и к лучшему.

Марио Торнелло «Виноградная гроздь», рисунок, 1999 г.

(Рассказ посвящен городку Багерия, находящемуся в тринадцати километрах от Палермо)


[На первую страницу (Home page)]
[В раздел «Италия»]
Дата обновления информации (Modify date): 27.12.14 18:14