Имена

Михаил Письменный

Милан Руфус и универсальный сюжет человечества*

* Текст этой статьи прозвучал на конференции, посвящённой 80-летию со дня рождения Милана Руфуса 4 декабря 2008 года, позже – опубликован в Братиславе на словацком языке

Честно признаться, творчество Милана Руфуса – моя давняя проблема. Я перевел немало словацких стихов, а Руфуса – пытаюсь и не могу. Мне доводилось писать о многих поэтах, но его стихи, такие открытые, такие ясные и немудреные, вдруг делаются недоступными, едва начинаешь их интерпретировать. Хочется многое сказать, а скажешь и видишь: далеко не дотянулся до правды, не нашел единственных прочных слов. Мне бы, конечно, удовольствоваться ролью читателя и успокоиться, но мешало чувство долга, потому что я в определенной степени – ученик Милана Руфуса. Он был оппонентом моей дипломной работы, в студенческое время мне довелось встречаться с ним и беседовать. И несмотря на то, что таких учеников были у него толпы, но русских – единицы, поэтому кому, как не мне, приблизить нашему читателю этого словацкого поэта.

Одно время мне казалось, что путь к пониманию Руфуса ведет через Библию. Он перевел псалмы, написал множество молитв, но назвать его религиозным поэтом нельзя, как во времена социализма никому в голову не пришло бы назвать его поэтом коммунистическим. Неизменно будучи далеко от мест, где возносят и награждают, где говорят главные речи эпохи, будучи чрезвычайно скромным, я бы сказал, даже до пугливости робким, он неким странным образом постоянно оказывался в центре общественного внимания. Пренебрегая всяческими речами, он вдруг говорил главные слова времени. Они не годились для громогласных трибун, но слышны были всем. Он ничего не делал для собственной славы, мало того – он всё делал, чтобы ее избежать, но слава не покидала и, видно, никогда его не покинет.

Почему? Может быть, ответ именно на этот вопрос, то есть на вопрос о популярности, о народности Милана Руфуса, поможет нам добраться до сути его творчества, нащупать секрет его простоты, описать явление «Руфус», понять, что, собственно, происходит, когда мы читаем его стихи.

И правда: как можно быть таким простым, не будучи пошлым? Как можно быть взрослым и детским поэтом одновременно; без всяких наскоков, подскоков, сюсюканья, вторых доньев, намеков и скрытых смыслов, без всякой литературной игры и скандала быть интересным, держать на себе многолетнее пристальное внимание. В любые времена его книги печатали. Его стихи всегда оказывались там, где цензуре нечего делать. Контролируя Руфуса, цензоры цапали горстью воздух и черпали ситом воду. Он всегда оказывался тоньше всяких запретов, и всякая идеология поскальзывалась на нем, как Яношик на горохе. И даже сегодня, во времена самой жесткой цензуры – цензуры рынка, его книги издаются и продаются. Люди платят любые деньги, чтобы читать своего поэта. А те, у кого нет денег, ксерокопируют или переписывают его стихи. Мне приходилось видеть такие самодельные книжечки.

А к какому литературному течению он принадлежит? Да ни к какому. С полной определенностью нельзя даже сказать, реалист он или не реалист, материалист или идеалист. Ни в какой фокус не попадает и никакого фокуса с собой вытворить не дает.

У него незаметно никакой особенной характерности. Никакой исключительно ему принадлежащей черты. Не знаю, можно ли точно описать отличную от других поэтику или некий чисто руфусовский стиль, выделить лишь ему свойственный образный ряд. Но стихи его легко узнаваемы. Кажется, все пишут, как он, но, всё же, как он, не пишет никто.

Его многие переводили. Переводили точно и не очень. Иногда складно и гладко, но приблизительно, а иногда – покорявее, но дословно. По-разному. Постоянным было лишь то, что при всех стараниях из перевода исчезал Руфус. Всегда. Неизменно. Вино – то же, а не пьянит. Огромной силы оригинал оказывается посредственным в переводе, тускнеет до серости. Словно что-то не пускает Руфуса из родной речи.

Вот так, отнимая одно, другое, третье, определяя поэта при помощи частицы «не» (не этот, не тот, не такой, не этакий) и одновременно пытаясь преодолеть этот апофатизм*, добираемся, наконец, до твердого дна, до исходного кода – до языка. Если очарование его поэзии уходит вместе с языком, значит дело тут в языке. И только.

* апофатизм – философский термин – определение через отрицание.

Попробуем подобраться к Руфусу со стороны языка.

Поскольку конгениальных переводов мы не обнаружили и сами их сделать не в состоянии, посмотрим на сходное явление в русской литературе – на Пушкина, который в переводах тоже, говорят, переменяется в заурядность.

Прочтем всем известное стихотворение «На холмах Грузии лежит ночная мгла...». Описывая бытие, Пушкин почти не дает сравнений, а значит, ни с чем это бытие не сопоставляет, то есть не подыскивает ему меры. Он лишь точно называет предметы и чувства. И простые слова вызывают в читателе образы предметов и чувств. То есть слово и есть у Пушкина мера бытия, слово и бытие соразмерны. Русский поэт повторяет работу Адама, который в шестой день творения дал названия всем созданиям Бога и таким образом создал язык.

То же самое делает на словацком языке Руфус. Он просто называет предметы и чувства. Он не строит воздушных замков, не проводит никакой политики, нисколько не мудрствует и не гонит читателя на вершины труднодоступных смыслов. Он никого ни на что не настраивает, он говорит всё как есть. Можно сказать, он последовательно и принципиально номинативен. Во времена идеологий, пиаркомпаний, рекламы и всяческой обработки населения он говорит о вещах неизменяемых, которые были, есть и будут всегда.

Но «называние» означает также определение собственного места среди других существ и предметов. Если это волк, коза, камень, то волк, коза и камень – это не я. Нахождение себя в собственном сознании, отражающем бытие, вычленение себя – вот что такое называние.

И вот тут мы подбираемся к секрету неизменной популярности Руфуса. В мире, где все тебя обрабатывают, где раньше убеждали, что человек – это не человек, а представитель определенного класса, а теперь говорят – представитель электората или общества потребления, Руфус твердит, что человек – это прежде всего человек, а никакой не представитель, что гора, на которой твоя деревня, – это родина, а не куча руды, которую можно продать и пропить, будучи представителем общества потребления. И чтобы знать эти простые вечные вещи, чтобы не заблудиться в мире, люди ищут стихи Руфуса. Они идут к нему и спрашивают: кто я? Откуда я пришел и куда иду? И он твердо отвечает: вот земля, вот твое поле, вот ты. А вот это – барабан, и тот человек – барабанщик. Но есть еще Бог, и это нужно иметь в виду, потому что, куда бы ты ни шел, ты идешь к Богу.

Руфус не пишет ничего лишнего. Он краток, но стихи его – не афоризмы. Афоризм – это вензель мысли, результат мудрствования, красивость. Кто-то даже назвал афоризм пируэтом. Руфус сторонится красивостей и всяческих пируэтов. И определения его просты, даже, можно сказать, ожидаемы. И философских обобщений у него нет ярко выраженных. Это всё для него явления временные, не настоящие, обманы. В его стихах почти нет географии – ни мировой, ни словацкой. Нет в его стихах никаких имен. И описаний природы. А также красок и запахов. Среди любимых поэтов он называет Есенина. Но стих Есенина весь расцвечен настолько, что может послужить средством лечения дальтонизма. А Руфус в стихотворении о метафоре говорит:

Среброзлатая молния
расщепила старый орех.
И на миг открылась
ослепительная праоснова вещей.

и далее:

среброзлатая молния,
сокол на Божьем плече.

Вы говорите, что орех за эту молнию
заплатил слишком дорого?
Но что у нас даром?
...

Оговоримся: это не перевод. Всего лишь передача понятия.

Как видим, цвет молнии обозначен точно и кратко, лишь для того, чтобы подчеркнуть ее божественное происхождение, но главное здесь то, что открывается в свете этой божественности: «ослепительная праоснова вещей». Вот что изображает нам Руфус: не краски этого мира, но мир в истинном, божественном свете, в котором явления предстают в своей ослепительной праоснове. Таким образом, читая его стихи, мы попадаем в место перехода мира идей в мир предметов, в место реализации идеального мира в материальном, где почти нет характерностей – ни цветовых, ни вкусовых, ни географических... Мир еще только сотворен для существования, он чист и незахватан. Этот мир кажется статичным и бессюжетным, но в нем скрыты взрывные возможности динамики и сюжетности, которые продолжатся в материале читателя, реципиента поэзии, когда он приложит стих к собственной жизни, к собственному сознанию и измерит им собственную жизненную историю, то есть найдет себя. Этот прием позволяет Руфусу десятком строк охватить огромные жизненные пространства. И тут хочется в качестве примера такой поэтической емкости привести стихотворение «Американы» (так называли в Словакии людей, которые уезжали на заработки в Америку), но опять возникает невозможность передать в адекватной краткости множество вложенных смыслов, понятных словаку, но недоступных лишенному данного исторического опыта русскому читателю.

Итак, «Американы»:

Поля с низким небом над головой.
Полосы и звезды.

Под этим флагом
он сглатывал пустую слюну с языка.

Так, просеянный дырявым карманом,
пошел скиталец искать свою Америку.
И всё оставил.

Но флаг
с того гроба остался ему от деда.
Он всю жизнь перед ним исповедуется:
«Дорогая сестра и зять вместе с детками...»

И снова оговоримся: это не перевод, а всего лишь жалкий пересказ. Оригинал тут весь проткан ненавязчивыми рифмами, дивной словацкой благозвучностью, соблюдение которой при передаче исказит до неузнаваемости смысл. И чтобы передать этот смысл русскому читателю, нам пришлось бы рассказать о тяжком положении словацких крестьян в тридцатые годы двадцатого века, которые бросали свои поля, лежащие полосками на горах под звездами, и уезжали спасаться под звездно-полосатый американский флаг.

Пейзаж в стихотворении едва обозначен, но мы видим его внутренним зрением, нет сюжета, но исторический опыт словака напомнит ему собственные сюжеты, сюжеты друзей и соседей, – все те ненаписанные романы, которые творят народную память, складываются в народный опыт и выражаются в пословицах, поговорках, прозвищах, анекдотах, ругательствах и всяческой неуловимой даже для филологии ерунде, творящей язык. К стихам приложима любая характерность, особенность, личность, и они приобретают смысл народной всеобщности, как бы места, где сходится воедино народ, чтобы вздохнуть о зяте, сестре и детках, а также о себе самом и в конце концов осознать себя народом.

Вот что делает Милан Руфус, вот что происходит, когда мы читаем его стихи. Поэтому стихи его нельзя с исчерпывающей точностью отнести к какому-либо литературному направлению. Он стоит совсем в другом ряду – в ряду словацких языкотворцев. Чтобы полнее уяснить для себя явление «Руфус», попробуем на основании высказываний самого поэта хотя бы в общих чертах определить этот ряд предшественников.

В статье «Поэт Янко Краль» Милан Руфус говорит, что «стихотворение... – это еще и тело слова». (Milan Rufus, Zivot basne a basen zivota, Uvahy o umeni, Bratislava, 2002, стр. 99). То есть, слово духовно, стихотворение – материально. Оно – реализация духовности в языке. Но для реализации этой духовности «необходимы определенные объективные факты, например, факт существования национального языка».

О Янко Крале (1822 – 1876) в той же статье написано: «выходит, этот великий поэт родился как бы раньше собственного народа, народа и его речи, его культивированного или хотя бы культурного языка». И далее: «Нормы этого языка были зафиксированы лишь через год после начала творческого пути поэта». То есть когда в 1844 году альманах «Нитра» вышел не на чешском, как до этого, но на словацком языке. И далее Руфус характеризует язык Янко Краля: «То был язык народных слоев, в художественном смысле испытанный лишь в форме народной словесности: песня, баллада, сказка, поговорка».

О языке Яна Голлого (1785 – 1849), писавшего на западнословацком диалекте, Руфус, нисколько, конечно, не умаляя значение этого словацкого поэта, выразился как о «языке неискусном, прямо вырванном из среды».

Павла Орсага Гвездослава (1849 – 1921) в статье «Словацкий Прометей» (в той же книге, стр. 93) Милан Руфус называет «Иоанном Крестителем словацкой поэтической речи». Его «борьба с языком, битва великого гончара за обычную глину, ее создание почти из ничего, – всё это требовало героических усилий». А ведь он мог позволить себе писать на вполне разработанном к тому времени венгерском языке, как это сделал словак Петефи. В тексте Гвездослава вы «чувствуете тяжесть его мысли и с мукой предощущаете, какие слова удастся ему ради этой мысли выломать из народа, твердого и молчаливого, как каменоломня».

И вот Руфус делает вывод: «Его суровое старание напоминает подобное старание и суровость Янко Краля или Яна Голлого. Там и тут трещала детская одежда языка в руках мощной мысли». И вот поэт определяет задачу, как бы указывает на место начала собственного движения в литературе: «На зачастую несудоходной реке тогдашней поэтической речи его (Гвездослава) тяжелый груз постоянно застревает и вязнет. Он остался на том же месте, и сегодня нужно подойти ... против течения времени и принять его» (там же, стр. 95).

Вот в какую задачу включился поэт. Вот место приложения его сил. Это задача создания языка, а значит, создания той идеальности, в которой люди ощущают себя народом. Так тесно всё это увязывается-переплетается в словацкой истории. Огромная популярность стихов Руфуса свидетельствует о том, что задача, которую он перед собой поставил, выполнена. Народ откликнулся, понял своего поэта. В двадцатом веке этот народ не дремал. В самом деле, если посмотреть на то, что им сделано, трудно удержаться от слова «чудо». Во времена Первой республики Словакия оставалась сплошной деревней. Народ массово бежал в Америку. А теперь Словакия стала самостоятельным государством с развитой промышленностью, экономикой и культурой. На словацкий язык переведена Библия, Гомер, все основные произведения мировой литературы. Один из самых бедных языков в девятнадцатом веке, словацкий язык сегодня обогатился словарями всех отраслей знания. Всё это стало основой богатой литературы, отражающей все основные литературные течения мира.

В послесловии к книге «Колыбель поет детишкам» поэт написал, что он ставит перед собой вопрос «о собственной родословной, о родословной своего народа, ища в своем и его сюжете универсальный сюжет человечества» (Milan Rufus, Koliska spieva det'om, Tatran, Bratislava, 1974).

Поиски себя как личности, как народа, как человечества – есть ли сюжет универсальнее? Таким нам видится сюжет восьмидесятилетней жизни словацкого поэта Милана Руфуса.

[На первую страницу (Home page)]
[В раздел «Словакия»]
Дата обновления информации (Modify date): 14.11.09 23:12