Юбилей / Проза

Левон Осепян

Лермонтов
(Фрагмент ненаписанного романа)

*«De mortuis aut bene, aut nihil»
* «О мёртвых или хорошо, или ничего».

Мартынов рывком выбросил руку со своим «кухенрейтором». Лермонтов медлил. Он словно и не собирался стрелять. Улыбаясь только кончиками губ, он не спеша развернулся к Мартынову, выставил правое плечо, пистолет же поднял дулом кверху и изобразил «равнодушие»...

Мартынов торопился, нервничал, но, увидев бездействие противника, понял свой шанс и целился долго, пока не решился... Тут подоспела молния, и последнее, что увидел убийца, были удивлённые, не верящие ни во что глаза Лермонтова.

Ещё несколько минут назад их было шестеро.

Два дуэлянта.

Два секунданта.

Два свидетеля...

У тела Лермонтова собрались друзья: Столыпин (Монго), Глебов, Васильчиков и Трубецкой.

Убийца уехал. Он своё дело сделал. Хотя и не до конца, Лермонтов, между жизнью и смертью, лежал на траве, истекая кровью.

Впрочем, для присутствующих он уже мёртв. Тело кажется бездыханным, пуля прошла навылет...

Убийца уехал доложиться в комендатуре о содеянном: в армии отличиться не удалось, зато в Пятигорске...

Лермонтов остался. Улыбка его, ироническая, свойственная только аристократическому уму, оставалась некоторое время, тогда как глаза выражали удивление.

Глебов и прочие ещё не сообразили прикрыть их, хотя и сочли его умершим. Правда, Столыпин приложил голову Лермонтова к себе на колени, рассчитывая или на чудо, или ещё на что-то.

Помощи ждать было неоткуда. Извозчики не желали ехать в «такую даль». К тому же, погода испортилась окончательно. Бушевала гроза.

Столыпину было не по себе. И за что только бог ниспослал ему такое страшное испытание. На коленях умирал близкий друг, поэт, которого признают впоследствии гением... Но 15 июля 1841 года на его коленях умирал друг, близкий друг. Миша. Мишель. А для бабушки его, Елизаветы Алексеевны, и вовсе Мишенька...

Умирал друг, а он ничем не мог помочь ему в эту минуту, не мог помочь и раньше, не предотвратил надвигавшуюся катастрофу. А потом и вовсе будет вынужден лгать и лгать, чтобы выгородить себя, Столыпина (Монго), и так находящегося в опале.

Лгать, покрывая тем самым убийцу? А разве легко быть предателем? К тому же искренне любящего друга!

И эта посмертная улыбка Мишеля выводила его из себя. Над кем смеялся покойник? Над торопившимся недоноском Мартыновым? Или над ним, Столыпиным? Или над своею страшною судьбою? Тогда чему удивлялся, разве не сам всей своей жизнью шёл к этой развязке, рвал связи, обострив до предела отношения с высшим светом и вызвав ненависть царя и великого князя Михаила Павловича?

А скольких задел, обидел, оскорбил? Мальчишка!

Впочем, из всех свидетелей и участников убийства именно жертва была старше всех по возрасту и именно потому беззащитнее всех прочих...

Лермонтов язвил от страшной тоски, безверия, скрашивая этим кое-как убогую, унылую жизнь.

И совсем неправда, будто не любил он людей. Негодяев разных мастей, пустозвонов, занимающихся более своей внешностью и успехами у женщин, — пожалуй, но людей любил, всей душой своей и подспудно, и каждой клеткой своего тела. Ведь даже к такому дерьму, как Мартынов, испытывал он нежные чувства, как к человеку близкому ему многие годы: именно потому что близкому, просто близкому, хоть и не по духу, а по прожитым годам.

Воистину, надо ненавидеть человека, человечество, чтобы не ошибаться!

И разве не глуп был Мартынов во всём своём фанфаронстве, когда при природной трусости, которую он так и не сумел перебороть в себе в более зрелом возрасте, хорохорился в Пятигорске в черкесском костюме и с кинжалом на боку!

Воистину, надо быть ничтожеством, чтобы так хладнокровно уничтожить гения, гордость всей России. Впрочем, не хладнокровно. Мартынов так торопился, так нервничал, так боялся за собственную шкуру. А когда понял, что Лермонтов стрелять не будет, успокоился, понял свой шанс и его уж не упустил...

Когда бездыханное тело Лермонтова упало близ тропинки, ведущей в Каррас, дождь зачастил и скоро перешёл в ливень.

То ли природа оплакивала горькую судьбу своего ярчайшего воплощения, то ли старалась помочь убийцам, смывая все следы.

 — Собаке — собачья смерть! — сказал император.

— Собаке — собачья смерть! — разнеслось тысячекратным эхом по императорской России. И малые «николаи», а то и «николашки» шептали в приёмных и опочивальнях:

— Подохла собака!

— Высох, пес окаянный...

— Околела псина! Ну и слава богу! Теперь спокойно на душе будет!

Тело Лермонтова лежало на траве. Лежало так, как упало. Лишь голова его покоилась на коленях Столыпина, тщетно взывающего к богу!

Как и полагается в таких случаях, бог молчал, или делал вид... Лишь струи дождя омывали лицо Мишеля, и Столыпину казалось, что тот ещё жив.

Говорят, будто пять минут после выстрела он был ещё жив. И кто знает, если бы эти трусы-лекаря не отказались ехать на место дуэли, может, и удалось бы спасти Мишеля?

Мартынов уехал сразу. Он даже не подошёл к трупу. И только услышав заветное: убит, отправился к начальству доложиться о дуэли. За смертельный исход по головке могли и не погладить, но он не печалился вовсе... Убийце Лермонтова можно было бы найти оправдание... Смерть эта была угодна Его Величеству, а значит и Богу. А богоугодное дело всегда под защитой сильных мира сего.

И потому Мартышке проще всего. Столыпин и Трубецкой в опале. Нужны алиби или хотя бы смягчающие обстоятельства...

— Мишель... Пойми, это жизнь. Вот кабы ты сейчас был с нами, да разве бы мы посмели?.. Но ведь ты мёртв, тебе помочь уже нечем и вряд ли осудишь нас. Мы не предаём тебя, твою память. Мы просто выкручиваемся. Такие вот дела...

— Сопливо, конечно. А что делать?

— И потом, ты ведь сам задирал Мартышку? Мартышку! А разве можно задирать глупцов?..

Мишель ничего не видел, только услышал чей-то отрывистый крик:

— Убит! Ах ты чёрт...

Потом голову его приподняли и уложили на что-то мягкое, теплое... Отъехала лошадь (— Мартыш, верно...), усилился дождь. С дождём пришло облегчение, которое бывает перед смертью, и он попытался было приоткрыть веки (— Минут пять он, верно, был ещё жив, и если б эти трусы-лекаря...), не получилось. И тогда он понял, что в этот раз ему уже не выкарабкаться! (— Ах, Александра Филипповна! И что это вы нагадали мне? — Сам, касатик: сам судьбу свою выбрал. — И чёрт меня дёрнул заехать к тебе, ведьма старая. Разве мне одному? А Пушкина, Александра Сергеевича, разве не ты?.. Смерть от белого человека! Так и вышло... — Господь с тобой, барин. Я человечек маленький, я лишь прочитываю ваши судьбы, а творите-то вы их сами! Вспомни-ка жизнь свою? Может, поймёшь? А меня не вини! Ни при чём я! Пришёл бы — не пришёл бы: какая разница? Твоя судьба — в тебе самом.).

Старуха Кирхгоф, жившая в Петербурге у Пяти углов, к которой Лермонтов имел неосторожность съездить перед самой высылкой, исчезла во тьме вместе со своею ворожбою, хитрыми и лукавыми глазами и дьявольской улыбкой...

Только руки её, уцепившись за горло, пытались сдавить его... и покончить с ним, Лермонтовым, уже почти трупом...

Когда душа его улетала в поднебесье, он в последний раз услышал её карканье:

— Вспомни-ка жизнь свою! Изверг...

Мать он не помнил, хотя какие-то смутные очертания временами выплывали из памяти и маячили перед ним.

Обычно это случалось, когда тоска накатывалась на него, и он уединялся, стараясь не показываться в эти минуты на глаза даже близким друзьям, которых, впрочем, у него и не было, во всяком случае, он бы затруднился назвать даже одно имя. Пожалуй, только Монго мог рассчитывать на искреннюю привязанность Мишеля. Столыпин-Монго, родственник, друг детства, товарищ по играм. Мужчина-красавец, как, впрочем, и все мужчины в роду Столыпиных. Не то что Лермонтов, Михаил Юрьевич — косолапый, неуклюжий, некрасивый и болезненный мальчик.

Мать он не помнил. Она умерла от чахотки 21 года отроду, не столько от болезни, сколько от душевной депрессии, вызванной охлаждённостью отношений с супругом своим, Юрием Петровичем Лермонтовым.

Юному Лермонтову едва исполнилось два с половиною года, когда лишился он матери, а девять дней спустя — и отца...

Юрий Петрович не умер, но почти навсегда ушёл из его жизни. Миша не помнил матери, а те портреты, что висели в зале тарханской Усадьбы, создавали лишь иллюзию образа, тогда как те, детские, смутные очертания говорили ему да и давали ему несравненно больше, ту незримую связь ребёнка и матери, которая и отзывалась в его сердце болью, тоской, чем-то невосполнимым.

Когда уезжал отец, мальчик был болен. Возможно, именно это обстоятельство и решило судьбу Мишеля и Юрия Петровича: отец решился оставить ребёнка у бабушки, у ненавистной тёщи.

Юрий Петрович был беден. Бедность, конечно, не порок, но только не в высшем свете. Однако и здоровье сына ему не безразлично. Вот только денег нет. И не предвидится.

А тут Арсеньева даёт откупного. Сразу десять тысяч рублей! Конечно, можно от денег этих и отказаться, но ведь надо на что-то и жить. А тут ещё тёща совсем уж сжимает горло: грозится лишить Мишеля наследства, если уедет с отцом... Чёртова баба!

Ни содержать сына должным образом, ни обеспечить его будущее Юрий Петрович не мог, а потому, хоть и разрывалось от боли, тоски и бессилия сердце, от сына уехал. С откупными.

Почему поскрип кареты, в которой исчезал из его жизни отец, так врезался в память, и отзывался в сердце каждый раз на его долгом пути, пути странника?

Плачьте, милостливый государь, плачьте, надевайте глубокий траур, нашивайте плерезы*, опепелите Вашу главу и плачьте!

* Плерезы - (франц. pleureuses от pleurer плакать).
Траурные белые, иногда черные на белом нашивки, количество и ширина которых определяются положением в обществе

Мартынов уехал, Столыпин оставался с трупом Лермонтова. Все остальные думали, как быть. Их ещё не арестовали, не предали допросу следственной комиссии, но они уже обдумывали, как надобно отвечать...
 
— Что будем делать, господа? — спросил кто-то, но Лермонтов не расслышал, кто именно, хотя такой вопрос мог задать только князь Васильчиков: из всех присутствующих — самый рассудительный. — Мишель мёртв. И нам придётся отвечать...
 
— О чём Вы, князь? — спросил прямолинейный Глебов. Тон князя ему не понравился: чувствовался какой-то подвох, если не сказать — подлость.
 
— Подумайте, господа, нас будут допрашивать — дуэли всё-таки запрещены. И нам придётся выкручиваться...
 
Дальнейший разговор как бы просочился сквозь Лермонтова и ушёл в забытье...
 
Отец уехал на девятый день. Мишелю было два с половиною года. Он ещё не осознал, не прочувствовал утрату матери. Просто вот уже больше недели её не было дома. И только.
 
Отец уезжал после бурных и длинных споров с бабушкой... Из потока слов, проносившегося мимо его ушей, он запомнил только одну фразу, которую, впрочем, его милая бабушка повторяла неоднократно:
 
— Но, сударь, вы же... нищий!
 
Красивое лицо отца в эти минуты наливалось краской, он багровел, заводился пуще прежнего, и разговор уже вёлся на более высоких тонах.
 
Елизавета Алексеевна хваталась за сердце, заваливалась в кресло, изводилась истерикой, и на её сумасшедший крик сбегались остальные домочадцы...
 
Мишеля поспешно уводили из залы...
 
— Но, князь, то, что вы предлагаете — подло...
 
— Ах, друг ты мой, Глебов. Стоит ли драть глотку ради меня?
 
— А Вы, Глебов, идеалист! Вы думаете, что поступаете дурно? А разве сам Лермонтов с Раевским не поступил подло?..
 
— Прости, Святослав, прости ещё раз... Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что, если я запрусь, то меня в солдаты... Я вспомнил бабушку... и не смог. Я тебя принёс в жертву ей... Что во мне происходило в эту минуту...
 
Ливень усилился. Зачастили молнии. Картина у подножья Машука была ужасной: «мёртвый» Лермонтов, распластанный на траве, Столыпин, Трубецкой и Глебов в растерянности... Князь Васильчиков. Самый рассудительный из всех. Знает всё наперёд. Предположить не мог только исход состоявшейся дуэли:

— Мы думали, дело закончится миром... закончится миром...

Отец уехал, получив откупного в кругленькую цифру — десять тысяч рублей.

Карета с ним уехала. Только в сердце Мишеля запал скрип колёс, да печальный взгляд отца, его почему-то не по-мужски нежная рука, запутавшаяся в волосах Мишеля...

Говорят, будто бы он проплакал всю дорогу до Кропотова, своего обедневшего имения в Тульской губернии. Но это всё выдумки. Боевой офицер, конечно, не мог проплакать до Кропотова. Это немыслимо, но вот что глаза его увлажнились в минуту прощания, заметил даже Мишель, которому исполнилось всего два с половиной года.

— Что во мне происходило в эту минуту?..

Из пяти присутствующих на месте дуэли суетился один Васильчиков. Он обговаривал возможные варианты последующих допросов, и, как человек, всё предвидевший заранее, обеспечивал всем возможные алиби...

— ...Признаться, смерть его меня сильно поразила, и долго мне как будто не верилось, что он действительно убит и мёртв. Не в первый раз я участвовал в поединке, но никогда не был так беззаботен о последствиях и твёрдо убеждён, что дело обойдётся, по крайней мере, без кровопролития. С первого выстрела Лермонтов упал и тут же скончался.

Мать чахла на глазах, все понимали — недолго уж ей осталось мучиться; все, кроме Мишеля, и потому торопилась она напоследок помочь хотя бы другим. Сама, иссушенная, измученная болезнью, ходила по крестьянским избам, утешала немощных, помогала, чем могла...

Когда юного Мишеля подвели к тёсовому гробу и велели поцеловать мать на прощание, он заревел, как, впрочем, и полагается ребёнку в его возрасте.

Мария Михайловна прожила 21 год 11 месяцев и семь дней.

Михаилу Лермонтову 15 июля 1841 года исполнилось 26 лет, 9 месяцев, 12 дней. Но последнее, что вспомнил он перед смертью, — руки матери в один из её последних вечеров на этом свете белом и слезу, одну единственную, случайно обронённую ею на кудрявую голову малыша...

— Когда мы выехали на гору Машук и выбрали место на тропинке, ведущей в колонию Каррас (Шотландку), тёмная, громовая туча поднималась из-за соседней горы Бештау.

Мы отмерили с Глебовым тридцать шагов, последний барьер поставили на десяти и, разведя противников на крайние дистанции, положили им сходиться...

Та зима 1837 года была не из лучших, и хотя свет, как всегда, проводил время в балах и карнавалах, нравственная гроза должна была разразиться.

Затравленный Пушкин решился на крайний шаг, чтоб поддержать своё достоинство, человеческое достоинство, обострённое достоинство поэта...

— ...положили им сходиться: каждому на десять шагов по команде «марш». Зарядили пистолеты.

Пушкин задыхался в этой атмосфере травли, устроенной князем Трубецким и его «весёлой» блестящей компанией на потребу его императорским высочествам. Они изводили его похабными шутками, записками с намёками, прочей чепухой... наконец, кто-то... разослал анонимные записки «общества рогоносцев».

— ...Зарядили пистолеты. Глебов подал один Мартынову, я другой Лермонтову, и скомандовали: «Сходись!».

Лермонтов не отличался уживчивым характером. С людьми сходился трудно, хотя отзывался душевно о тех, с кем проводил время и кого считал себе близким, но к прочим...

— Лермонтов остался неподвижен и, взведя курок, поднял пистолет дулом вверх, заслонясь рукой и локтём по всем правилам опытного дуэлянта.

— Васильчиков прав. В дуэлях я не мальчишка.

— ...В эту минуту, и в последний раз, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти невесёлого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом пистолета, уже направленного на него.

— Ах, Мартынка, Мартынка, неужели...

— ...Мартынов быстрыми шагами подошёл к барьеру и выстрелил.

Пушкин умер не сразу и вынужден был промучиться животом почти двое суток.

На Мойке, у квартиры поэта собралась огромная толпа. Все ждали известий о Пушкине. Лермонтов сказался больным, на деле отправился к Пушкину, но к нему не пускали, постоял у дверей вместе со всеми, чувствуя надвигающуюся утрату, невосполнимую...

— ...Лермонтов упал, как будто его скосило на месте, не сделав движения ни взад, ни вперёд, не успев даже захватить больное место...

— Страна моя необъятная, да разве сладить мне?..

— ...захватить больное место, как это обыкновенно делают люди раненые или ушибленные. Мы подбежали. В правом боку дымилась рана, в левом — сочилась кровь, пуля пробила сердце и лёгкие.

— Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он...

Он не мог понять, почему прекратился дождь, почему вместо зелёного торжества природы в этот засушливый июль лета 1841 он посреди пустыни, снежной белой пустыни, карабкается на отвесные скалы.

Горела грудь, кружилась голова, слабели ноги. От отчаяния откусывал он от снежного покрова сухого, колкого снега... и лез всё выше и выше...

— ...Вступление к этому сочинению дерзко, а конец — бесстыдное вольнодумство, более чем преступное.

Внизу оставалась цветущая долина, а впереди — отвесные и неприступные скалы; боль в груди до того измучила Лермонтова, что он прикладывал к всё ещё дымящейся ране пригоршни снега и пытался тем заглушить или хотя бы облегчить боль...

До вершины было ещё далеко...

В ту зиму он сказался больным, и потому пропадал из полка в Петербурге, хотя и против правил это было...

Когда случилось несчастье с Пушкиным, высидеть дома он уже не мог. На Мойке, где жил поэт в доме Волконской, собралась толпа, которой в Петербурге давно не видывали...

Пушкин, незадолго до смерти, чувствуя гул людей, уже пробравшихся в залу, пересиливая боль, спросил, кто находится в его доме.

— Много людей принимает в тебе участие, — сказал ему друг доктор Даль, — зала и передняя полны.

— Ну, спасибо, — отвечал Пушкин.

— Мне было бы приятно видеть их всех, — добавил он, обращаясь к своему секунданту Данзасу, — но у меня нет силы говорить с ними.

Но ведь кто-то должен был сказать им... Сказать всю правду, расставить все точки над «и»...

Этот петербургский мерзкий влажный ветер поминутно приводил толпу на Мойке в движение. Все пытались согреться и услышать что-нибудь новое. В толпе ходили слухи, один другого фантастичнее... Жуковский вывешивал бюллетень о состоянии поэта... Тот, между тем, умирал.

— ...Мы подбежали. В правом боку дымилась рана, в левом — сочилась кровь, пуля пробила сердце и лёгкие.

Хотя признаки жизни, видимо, исчезли, но мы решили позвать доктора.

Доктор Арендт* Пушкина спасти не смог. Медицина была бессильна, воспаление необратимо, а смерть — неизбежна.

* Его Превосходительство господин лейб-гвардии Арендт.

Смерть поэта...

— ...стихотворение гусарского офицера Лермонтова... Вступление к этому сочинению дерзко, а конец — бесстыдное вольнодумство, более чем преступное.

Вечером 27 января 1837 года слух о гибели Пушкина на дуэли с Дантесом уже распространился по Петербургу.

— Наутро, услышав эту новость ещё несколько раз, я и написал «Смерть поэта». Не мог не написать — в душе моей бушевала буря, а сам я превратился в сгусток энергии. Тут же заперся в кабинете и на одном дыхании написал все 56 строк...

Потом силы меня оставили...

— ...Хотя признаки жизни уже, видимо, исчезли, но мы решили позвать доктора. По предварительному нашему приглашению присутствовать при дуэли доктора, к которым мы обращались, все наотрез отказались.

— В 2 часа 45 минут пополудни Пушкин умер. Незадолго до смерти спросил, кто находится в его доме.

— Много людей принимают в тебе участие, — сказал ему доктор Даль, — зала и передняя полны...

— Я не видел его живым, только мёртвым. На Мойке стояла толпа в несколько тысяч. Но мне удалось пробраться в залу. Там уже стоял гроб с его телом.

— Что творилось со мной в эту минуту!

— Приятные стихи, нечего сказать... осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся ещё другие подозрительные, наложить на них арест.

— Вечером того же дня я отправился к Волковой, известной балерине, солистке Большого театра. В ту пору она жила на Моховой с Дмитрием Пономарёвым, моим товарищем ещё по юнкерской школе, и жила, надо сказать, на широкую ногу.

 Публика собиралась у неё изысканная, бывал и наследник его Императорского высочества. Вот и января 29 пригласила она гостей не просто так, а на «вишни и землянику», доставленные ей прямо из-за границы в мальпостах.*

* Мальпост — почтовая карета, перевозившая пассажиров и почту до проведения железных дорог.

Волкова — женщина была красоты необыкновенной, и потому даже сам самодержец Николай I был к ней неравнодушен...

— Когда я был трёх лет, то была песня, от которой я плакал... Её певала мне покойная мать.

К вечеру, после кончины Пушкина, на Мойке началось столпотворение. Толпа эта приняла угрожающие размеры, дух противления носился над нею, проклятия и угрозы по адресу Дантеса и Геккерена не могли долго оставаться без удовлетворения...

Царю донесли о десятках тысяч недовольных и возмущённых убийством Пушкина, а также о намерении толпы произвести манифестации во время похорон...

Особые почитатели во время перевоза тела в Исаакиевский собор решились отпрячь лошадей в колеснице и везти её на себе... Ожидались и речи...

— В разгар вечера приехал Лермонтов, приятель моего Дмитрия. Мы ещё ничего не знали, когда вошедший Мишель сообщил о смерти Пушкина. Все мы были взволнованы этим, а наследник, девятнадцатилетний Александр (будущий Александр II) сильно изменился в лице, хотя и старался скрыть своё волнение.

Лермонтов, сказав, что он только оттуда.., прочёл своё новое стихотворение, поразившее нас необыкновенной силой и проникновенностью...

Читал он так, будто читает в последний раз, глаза горели, как у сумасшедшего, а слова, казалось, исходили из самого сердца.

 Все мы были потрясены услышанным, а наследник даже подошёл к нему и пожал руку в знак искренней признательности...

— «Камашка»* перепугался немножко, я видел, как втянул он голову в плечи. И его сожительница, Волкова, приуныла тоже. После чтения стихов гости стали расползаться, запахло грозой...

* «Камашка» — прозвище Пономарёва по юнкерской школе.

— Вступление к этому сочинению дерзко, а конец... стихи распространяются в городе одним из его товарищей, которого он не захотел назвать...

— Прости, Святослав, прости ещё раз... Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что, если я запрусь, то меня в солдаты... Я вспомнил бабушку... и не смог. Я тебя принёс в жертву ей... Что во мне происходило в эту минуту...

— Приятные стихи, нечего сказать... Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону.

Уже в самую ночь явился извозчик. Лермонтова уложили на дроги.

Рязань, 1980-е гг.


[На первую страницу (Home page)] [В раздел "Юбилеи"]
Дата обновления информации (Modify date): 03.07.08 17:23