Литературное досье

Кураев Михаил Николаевич

Статья А.Ю.Арьева в биографическом словаре «Русские писатели ХХ века» (М., научн. изд. «Большая российская энциклопедия», 2000 г.)

Кураев Михаил Николаевич (18.6. 1939, Ленинград) — прозаик, сценарист.

Родился в семье инженера-гидростроителя, во время блокады Ленинграда в 1942-м был эвакуирован в г. Череповец. В связи с характером работы отца до войны и после жил на стройках в Заполярье и Прионежье, а с 1954-го — постоянно в Ленинграде-Петербурге. В 1956—61 учился на театроведческом факультете Ленинградского театрального института. В 1961—88 работал в сценарном отделе киностудии «Ленфильм». Дипломная работа Кураева «Произведения А.П.Чехова на экране» опубликована в сборнике «Литература и кино» (М.; Л., 1965). Чеховской теме Кураев посвятил ряд специальных исследований.

Кураев — автор сценариев 5 кинофильмов: «Пятая четверть» (1969), «Строгая мужская жизнь» (1974), «Крик Гагары» (1979), «Прогулка, достойная мужчин» (1984), «Ожог» (1988), «Сократ» (1992).

Первая публикация прозы Кураева — «фантастическое повествование» «Капитан Дикштейн» (Новый мир, 1987, № 9) принесла автору мгновенную известность. Повесть создавалась в течение 20 лет без ориентации на издание, без попыток опубликовать её. Почти 30-летняя служба на киностудии и 30-летнее же тайное служение слову сближает Кураева с его героями, обречёнными на двойное существование.

Произведения Кураева продолжают традицию русского фантастического реализма А.Вельтмана, Н.Гоголя, Ф.Достоевского. В философском же плане его проза вполне реалистична, герои Кураева, стиль их отношения к жизни вызывают в памяти скорее чеховских персонажей, а также героев прозы ленинградских писателей 20—30-х гг. (М.Зощенко, Н.Баршева). Кураев разделяет взгляд Чехова на человеческую жизнь как на «сюжет для небольшого рассказа», но пишет и о достоинстве этого едва заметного существования. Маргинальное положение героев Кураева не мешает автору оценивать их как «несгибаемых гордецов» — даже в том, описанном в «Капитане Дикштейне», случае, когда они отчуждаются от истории. Фабула этой повести по-чеховски скудна: главный её герой, Игорь Иванович Дикштейн, встал поутру с кровати, помыл бутылки из-под олифы, сдал их по 12 копеек за штуку, выпил пива и, возвращаясь домой, умер от разрыва сердца — прямо на улице возле полуразрушенного гатчинского собора 27 января 196... года.

Но вот характерная для всей прозы Кураева странность. Незатейливая интрига повлекла автора к созданию сюжета едва ли не романтического, разработанного не в чеховском, а в гоголевском патетико-ироническом ключе. Игорь Иванович — бывший матрос, ныне не то кровельщик, не то скорняк; не то сапожник. Этот любитель игры на мандолине, этот, употребляя гоголевское слово, «существователь», явился у Кураева персонажем, разместившимся, так сказать, «посередине истории», появившимся из её «черных дыр», где, по выражению прозаика, «жизнь спрессована в сверхплотное вещество». Дикштейн — не чёрт и не оборотень, не Чичиков и не Хлестаков, хотя и он, подобно гоголевским героям, совсем не тот, за кого вынужден себя выдавать, что для понимания истории 20 в., перелицовывающей себя на ходу, изо дня в день, тоже существенно. Игорь Иванович на самом деле никакой не Игорь Иванович, никакой не Дикштейн, а некто «чубатый». Его происхождение столь же просто, сколь и внятно: «...Доброе здоровье, впитанное от матери, и крепкие предрассудки относительно образования, впитанные от отца, привели рослого чубатого до мобилизации на флот, в кочегарку при третьем котельном отделении линкора “Севастополь”». Линкор же этот стал оплотом мятежников во время Кронштадтского восстания в марте 1921... И вот этот «братишка» оказался тем самым персонажем, без которого понять драматический ход истории едва ли возможно. Подобные ему, подвластные влиянию всех стихий «военморы» заливали своей и чужой кровью кронштадтский лед. Рассказ о заурядном обывателе, однако, исполненном чувства собственного достоинства, опоясан у Кураева исторической бурей, в ней начинается и ею порождён. Человек хочет слиться с историей, хочет идти с ней в ногу, но, отказываясь от собственного самосознания, обречён стать лишь её жертвой. Однако это неокончательный итог: пульсирующее в нём духовное начало способно дать толчок к самовозрождению личности.

Проза Кураева рассматривает принципиальный для понимания сущности человеческой жизни внутри истории вопрос — подвержена ли она метаморфозам, может ли в реальной истории Савл превратиться в Павла? Существует вполне обоснованное мнение о том, что человек в своих принципиальных чертах с юных лет уже не меняется — «с чем в люльку, с тем и в могилку». Но «история» бывает сильнее «психологии». Кураев повествует о случае, когда, присвоив себе имя и вообразив высокую сущность случайно расстрелянного вместо него самого неведомого Дикштейна, «чубатый» приобретает и новые человеческие качества, новое лицо, внутренне сближаясь с неизвестным ему человеком. Именно он осуществляет мечту прежнего Игоря Ивановича Дикштейна оказаться «посередине истории», между её полюсами. «Чубатый» перерождается в человека, чьё имя принял ради самоспасения, становится «сочувствующим», как остроумно заметил автор, «неизвестно кому» гражданином. С такими не считаются революции, и всё-таки они заявляют о себе, о своих правах, о своём достоинстве, когда жизнь входит в размеренное русло...

По Кураеву, и тогда, когда история, само человеческое бытие вывернуты наизнанку, лирическая струна продолжает звенеть хотя бы и в тюремном тумане. «...Вот я и говорю... Хорошо в такую ночь на обыск идти или на изъятие», — размягчается в «Ночном дозоре» (1989) стрелок ВОХРа (Вневедомственной охраны) тов. Полуболотов. Это сказано про знаменитые белые ночи на Неве, воспетые Кураевым в духе Достоевского. «Нет, что ни говори, есть в ленинградских ночах что-то исключительное, мечта какая-то над городом разлита...», — произносит на последней странице «Ночного дозора» всё тот же голос, нечувствительно оказывавшийся похожим на авторский. «Все мы вышли из “Преступления и наказания” в гоголевской “шинели”», — мог бы сказать Кураев. В этой двойственности раскрывается иронико-патетическое своеобразие прозы писателя, запечатлена открытость её философского содержания, как, например, в том же случае с описанием дважды оборванной судьбы Дикштейна, уподобленной автором истории полуразрушенного гатчинского собора: «Он стоял, покинутый людьми и верой, несбывшийся порог в царство вечного блаженства и воздаяния, обитель духа, оставленная духом и обречённая на пребывание».

Кураев — писатель, разгадывающий и создающий заново в русской культуре «петербургский миф». Его герои живут «у бездны мрачной на краю», на невском взморье, в самом «умышленном», по выражению Достоевского, из городов мира и сами являются «умышленнейшими» из известных литературе людей. Их гложет один вопрос: «Кто мою жизнь сочинил, кто выдумал?» Это недоумение — в основе всех разрабатываемых Кураевым сюжетов. Писатель разгадывает тайну анонимного существования затерявшегося в мегаполисе индивида, чувстствующего себя, тем не менее, «единственным и неповторимым» субьектом истории. Но этот же субъект неотличим от легиона ему подобных: «... каждый человек есть хочет, спать хочет, жить хочет... Вот и соображай!» — написано в «Ночном дозоре». Высказывание циничное и... верное. При всем лелеемом представлении о собственной исключительности человек человеку — двойник и часто сам стремится к этому двойничеству. Такова ирония кураевской прозы, совсем не исчерпывающая, впрочем, её насыщенного лирикой смысла.

Мотив двойничества неизбежно связан в литературе с темой исчезновения, с темой небытия. Её трактовке посвящено самое крупное и самое «петербургское» произведение Кураева«Зеркало Монтачки» (1993). Эта «криминальная сюита в 23 частях с интродукцией и теоремой о призраках», вобравшая в себя судьбы множества людей, рассказывает об исчезнувших в зеркалах отражениях, сам же роман насыщен взаимоотражениями — судеб людей, городов, наций и, конечно, главных героев, братьев-близнецов Аполлинария и Акибы Монтачек. Питерская коммунальная квартира корреспондирует в романе с равелинами Петропавловской крепости, судьба города и его обитателей складывается в причудливую, двоящуюся и тут же исчезающую фантастическую картину. По преданию, в зеркалах не отражаются призраки. Поэтому «Зеркало Монтачки» — роман о людях, при жизни обречённых на небытие.

Все произведения Кураева написаны о трагедии существования перед лицом смерти, о призрачной, но всё же возможности сохранить человеческое достоинство перед недальним финалом. «Хорошо Марии Адольфовне, она старая и скоро умрёт, а нам с вами жить...» — этот конец «Маленькой семейной тайны» (1990) много говорит о жизни в 20 в., о людях, которые «...бегством в могилу... норовят ускользнуть от неминуемого светлого будущего» (Там же). С сообщения о смерти героя начинается и известием о смерти Сталина заканчивается ещё одна повесть Кураева«Петя по дороге в царствие небесное» (1991). Уход за могилой «неизвестного блокадника», возведённого героиней в ранг сына, — центральный и щемящий эпизод «праздничной повести» «Блок-ада» (1994), заканчивающейся, может быть, самой безысходной из кураевских картин: на нас смотрит женщина, «ещё живая, но уже прислоненная к груде смерзшихся трупов» на ладожской станции «Бориса Грива», — вот символ «жизни» в советском 20 веке.

Прозаик знает: чтобы писать хорошо, отделять себя от тех, о ком пишешь, не приходится. Подлинно только их частное существование, ежеминутно чреватое гибелью. Всякий человек, а не только «историческая личность», «...подхватил и несёт посеянное зло». Несёт он и ответственность, «вытекающую из непризнания иных носителей зла, кроме нас самих». Это высказывание из «Зеркала Монтачки» — принципиально. Опровергается оно только известным писателю соображением: зло допускает Бог.

Кураев пишет о нашем прямом участии в истории жизни, о том, что именно нами и создана «чёрная дыра», в которую затягивается наше историческое бытие. Материал, пошедший на прозу Кураева, — дымящийся и кровоточащий. Это кусок питерской были, невских просторов, петербургской истории, помещённый, говоря словами поэта, в «самой страшной крепости раствор» — в зыбкое и неизбывное наваждение, в «ночную даль под взглядом белой ночи». В этом полярном наваждении светлой ли ночи, тёмного ли дня Кураев «бросился писать своего “Дикштейна”, как живописцы пишут расцветающий миндаль...» («Как я старался не стать писателем» // Звезда. 1994. № 8). Таков лирический импульс кураевской размеренной и философски основательной прозы.

Книги Кураева издавались в Дании, Швеции (1989), США (1990, 1994), Франции (1990, 1992), Германии (1991), Италии (1993) и других странах.

Сочинения:

Пять монологов в открытом море // Киносценарии. 1990. № 1; Чехов с нами? // Знамя. 1990. № 6;
Ночной дозор: Жестокость, Ночной дозор, Капитан Дикштейн, Семь монологов в открытом море. М., 1990;
Петя по дороге в царствие небесное // Знамя. 1991. № 2;
Сны и пробуждение пилота Ольги Аржанцевой // Киносценарии. 1991. № 2;
Одиночное плавание // Лит. обозрение. 1991. № 3;
Дружбы нежное волненье // Новый мир. 1992. № 8;
О Рембрандте и о себе // Дружба народов. 1992. № 8;
Куранты бьют // Знамя. 1992. № 11;
Маленькая семейная тайна: [Сб.]. М., 1992;
Кто войдет в дом Чехова? // Дружба народов. 1993. № 1;
Слеза оккупанта // Там же. 1994. № 4;
Блок-ада // Знамя. 1994. № 7;
Да за кого же они нас принимают? // Синтаксис. [Париж]. 1994. № 34;
Полезный разговор // Вопросы лит-ры. 1996. № 11;
Путешествие из Ленинграда в Санкт-Петербург: Путевые заметки / Вст. ст. А. Вельтмана. СПб., 1996;
Жребий № 241: [Сб.]. М., 1996;
Охота на свиней. СПб., 1998; Питерская Атлантида: [Пов. и рассказы]. СПб., 1999.

Литература:

Дедков И. Хождение за правдой // Знамя. 1988. № 2;
Виноградов И. Ноктюрн на два голоса // Московские новости. 1989. № 2;
Агеев А. Гос. сумасшедший // Лит. обозрение. 1989. № 8;
Иванова Н. Миргород: история продолжается? // Столица. 1992. № 7.

А.Ю. Арьев.


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Санкт-Петербург"]
Дата обновления информации (Modify date): 20.10.04 16:52