— А знаете, что случилось с Толстым однажды, когда он явился в Лазаревский институт? — воскликнул Джаншиев.
А.А. Амбарцумян. «Воспоминания». Ереван, 1963, т. I, стр. 97. Биография выдающегося человека — это целая библиотека, с той лишь, пожалуй, разницей, что из неё ты не только выносишь знания и опыт чужой жизни, проверенный временем, но и имеешь возможность добавить к ней томик, главу или просто страницу, ещё никем не прочитанную, затерявшуюся на перепутье судеб и событий истории. Эта страница не только доставляет радость открытия тебе самому, но и приносит пользу другим «посетителям» этой необычной библиотеки. Вот одна такая страница... Грустное ликование Харьков. Сентябрь, 1901 год. К перрону городского железнодорожного вокзала подходит поезд; посапывая и тяжело дыша, как усталый бегун после длинной дистанции, он останавливается. К задней двери последнего вагона направилась женщина с бутылками молока в руках. Через мгновенье бутылки перекочевали к квадратному усатому проводнику. И тут огромная толпа, мигом слепившись в единую глыбу, покатилась к последнему вагону, волей-неволей волоча вместе с собою всех — и ведающих и не ведающих в чём дело... — Туда... туда! — Где он? — Пропустите! — Скорее... Ну, что гляделки выпучил? Дорогу! — Скилько хвылын зупынка? — Говорят, двадцать минут... — А хто там едет? — Не твоего ума дело! — Сударь, вы уронили цветы. — Покорнейше благодарствую. — Ну, что там облепили дверь? — Не пущают. — Так пусть сам выйдет к нам! — Не может... — А что с ним? — Болен... — Опасно болен... Лечиться едет... — Куда? — В Крым. К морю. — А что это за дама в чёрной шали? — Жена его. — А почему не пускают к нему? — Говорят, он не хочет... — Ну да?! — Говорят, что к нему нельзя. Может разволноваться и... умереть. — Хоть бы к окошку подошёл! Ударили в колокол. Народ облепил вагон с обеих сторон. Все вставали на цыпочки: хотелось хоть краешком глаза увидеть Его. Кто-то медленным движением отодвинул занавески на окне, и за стеклом появилась крупная голова. Человек, слегка согнувшись, кланялся публике. Улыбнулся благожелательной улыбкой, маленькими острыми глазами вглядываясь в толпу. Густые белые брови, словно поздний снег, прилипли к его бледному лицу; они напоминали ажурные наличники дряхлой русской избушки. На перроне поднялся гул. Народ ликовал: как будто вода пришла в пустыню. — Ура! Ура! — Толстой... Толстой! — Снимай картуз, зюзя! — Слава гению! Поезд нехотя тронулся с места и стал набирать скорость. — Возвращайтесь здоровым! — Храни вас Бог! Народ грустил, потому что Толстой болен. Народ ликовал, потому что видел Толстого. — Откуда эта манифестация? — спросил Толстой, когда поезд выехал из Харькова. — Ума не приложу, Левушка! — сказала Софья Андреевна, бережно подкладывая под спину мужу кружевную подушку. Она потянулась к окну, собираясь его занавесить. — Не надо, — остановил её Лев Николаевич, — я хочу посмотреть на природу. Да-а! И всё-таки откуда могли прослышать о моём проезде? — добавил он вопросительно. — Ведь, кажется, никто не знал об этом, и мы сами не знали. В дверях купе появился тот же усатый проводник с бутылками молока в руках. — Погодите, погодите, кажется, я догадываюсь, — сказал присутствующий здесь же Павел Александрович Буланже. (Буланже — почтенный служащий Московско-Курской железной дороги, старый знакомый Льва Николаевича — был в числе тех, кто хлопотал о крымском отдыхе и лечении писателя. Это он добился разрешения у министра путей сообщения взять удобный для перевозки больного вагон и прицепить его к любому поезду, чтобы без пересадок доехать до Севастополя, а в случае необходимости отцепить его от поезда и жить в нём в дороге.) — Кажется, я догадываюсь, — продолжал он, глядя на Софью Андреевну. — Когда стало окончательно известно, что мы выезжаем из Ясной Поляны, на следующий день, заботясь о питании Льва Николаевича в дороге, я написал в Харьков одной знакомой мне писательнице, чтобы она прислала к последнему вагону свежего молока для графа Толстого. И вот вам результат! Шило в мешке не утаишь! — Да-а, — будто про себя сказал Толстой, — добрые побуждения не всегда дают добрые плоды. Хорошо отделались. Могло бы быть хуже! ...Вагон, на одной из стенок которого неровным почерком было написано: «Пусть Господь бог хранит слугу божьего», дошёл до Севастополя благополучно. Крым. Гаспара. Море Дом графини Паниной в Гаспаре был в нескольких верстах от Ялты — этого разрекламированного уголка досужей российской знати. Дом графини Паниной, великодушно предоставленный в распоряжение семьи Толстых, напоминал средневековый замок. Осеннее крымское утро имеет примечательное свойство: оно и бодрит, и нежит одновременно. Лев Николаевич проснулся, когда немецкие настенные часы ещё не пробили и шести. Он подошёл к застеклённым — во всю стену — дверям, раздвинул шторы, нехотя сощурился от изобилия света, затем радостно улыбнулся про себя — «бог и сегодня даровал мне жизнь», открыл дверь и вышел на балкон. В своей длинной белой ночной рубашке до пят он напоминал Иоанна Крестителя, каким его изображали на черниговских иконах пострублёвские мастера. Лев Николаевич поселился в нижнем этаже дворца, в комнате, примыкавшей к зале и окнами выходившей на запад и на юг; с юга была крытая терраса, защищавшая окна от солнца. Море, а напротив таинственные каменные контуры Ай-Петри — лучшего пейзажа и не придумать! Шаркая домашними туфлями, Лев Николаевич подошёл к маленькому столику на «кавалерийских» ножках, нагнувшись понюхал розы... — Ой! — вырвалось у него, — роса... Гм-м, угодил носом в росу. — Толстой тыльной стороной ладони вытер влагу и пошёл переодеваться. — Сама природа подсказывает, что пора умываться, — бормотал он себе под нос, — к морю, к морю... Домочадцы знали, как не любит Толстой, когда о нём хлопочут, потому и не докучали ему излишними заботами. Они почти не показывались ему на глаза, но и не забывали, что ствол их семьи уже не молод — за семьдесят — и совсем оставлять его без присмотра тоже нельзя. Поэтому не успел Лев Николаевич отойти и на сотню метров от дачи, как за ним следом пошёл его сын — Илья. «Как славно! Какая природа — копия древнего мира! Описать бы... Погодите, а захватили ли наши мой походный стульчик? А-а, впрочем камней здесь предостаточно!» Лев Николаевич сел на большой камень, сам издали напоминая обомшелый бородатый валун — крепкий, древний, переживший время. Море... Оно занимает думы не только романтиков... Море особенно манит, когда ты на суше. Море всемогуще. Своими приливами и отливами оно то отбрасывает мысль человека назад, к прожитой жизни, к «передуманным думам», то с шумом уносит вперёд — в мечту, в неведомое, в желанное неведомое. Прилив... «Счастливая, счастливая, невозратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений...»1 Отлив... «Дай Бог мне бодрости и я закончу «О религии»... Надо, наконец, взяться и за обращение «К молодости»... «К рабочему народу»... Надо поправить предисловие к «Солдатской» и «Офицерской памятке». Прилив... «О, незабываемые офицерские годы, Севастопольская битва»... «Оборона 4-го бастиона»... «Севастопольские рассказы». Нет, помирать мне не тяжко. Отлив... «Но и пожить я не прочь». Прилив... «Переворошить старое». Отлив... «Окунуться в новое». Лев Николаевич сидел, подперев голову раскрытой ладонью, и серебряные нити бороды струились между пальцами, как мощная река через шлюзы. Вдруг он резко обернулся на чей-то голос. — Кто там? Арменак — Послушай, земляк, не будет ли огня? — сказал пожилой мужчина с резким восточным профилем. — Нет, не будет, — холодно ответил Лев Николаевич, разглядывая человека. — Ну, прости, сударь, прости, — сказал незнакомец, поворачиваясь, чтобы уйти. Лев Николаевич, любивший простых людей и уважающий их, почувствовал обиду в интонации собеседника. — Погоди, братец, погоди. Сделай милость, подойди, присядь. Незнакомец нехотя подошёл и, выбрав удобный камень поблизости, осторожно примостился на нём. — Чем болеешь-то? — бесцеремонно спросил он. Лев Николаевич, слегка удивившись прозорливости соседа, помолчав, ответил: — Старостью. — Да-а. Старость с добром не приходит... А с каких мест будешь? Не крымский же? — Нет, из деревни, из Ясной Поляны. — Из Ясной Поляны? А где это? — заинтересовался незнакомец и достал из кармана брюк янтарного цвета чётки. — Под Тулой. Слыхал про Тулу? — Тулу? Это где хорошие ружья делают? — И самовары добротные. — Самовары добротные, — повторив последние слова собеседника, незнакомец продолжил, — а Тула где? — Недалеко от Москвы, — ответил Толстой. — Видно, у тебя дети знатные, откуда и куда лечиться послали. Да сохранит их господь Бог! Лев Николаевич молчал. Он внимательно, но незаметно разглядывал своего собеседника. Собеседник был маленького роста, кряжистый человек. Судя по седине и морщинам, он мог бы сойти за старшего брата Толстого, но двигался ещё легко и проворно. Когда во время разговора с Толстого ветром сорвало шляпу, он мигом вскочил, кинулся за нею и принёс хозяину. — Как тебя зовут? — спросил Толстой. — Арменак, — ответил тот. — Арменак, — на этот раз повторил Толстой, — насколько мне известно, на некоторых иностранных языках «армен» — значит армянин. — Да, я — армянин, имя у меня тоже армянское. — А что же означает «ак»? — спросил Толстой. — «Ак» — по-армянски «колесо». — Армен — ак, армянин на колёсах, — сказал будто про себя Толстой, — имя как у скитальца. — А мой народ и есть скиталец, — грустно заметил Арменак, — но не из прихоти, а по вине злой судьбы. Вот потому я и живу в Крыму. Колесо судьбы сюда закатило... А так — пекарь я. — Ялтинский? — Нет, симферопольский. Просто в курортный сезон сюда на заработки приезжаю... климат здесь мягкий. Да и муки` всегда в достатке. Ещё бы...Графы и князья о себе не забывают! На этом слове у Арменака из рук выпали чётки. Толстой сделал попытку поднять их, но не успел. — А в Армении ты бывал, брат? — спросил Арменак. — Нет, к сожалению, не бывал. — А армян друзей имеешь? — Толстой немного подумал и нерешительно сказал: — Да вроде нет, не было. — Считай, что я первый. — Лев Николаевич растроганно улыбнулся и похлопал его по колену. — Спасибо, Арменак. Спасибо. — Па-па-а, — крикнул кто-то из-за камней, — ты домой не собираешься? Мама разволнуется. — Нет, Ильюшенька, пока нет. Ты ступай, я скоро приду, — сказал Лев Николаевич и, как бы подтверждая догадку собеседника, добавил, — это мой «знатный сынок». Заботится! Да, а ведь есть у меня один знакомый армянин, Абамелик. Князь Абамелик-Лазарев. Миллионер. Четыре чугунолитейных завода в Пермской губернии и небольшое поместье в нашей, Тульской, губернии имеет. Был главным попечителем Лазаревского института. — Лазаревского института, — радостно и взволнованно повторил Арменак, — что ты сказал? Ты знаешь Лазаревский институт? О, дорогой, сослужи мне службу. — Пожалуйста, говори. — Нет, сперва обещай, что выполнишь. — Постараюсь, если в моих силах будет. — В силах, в силах... у тебя учёные дети, помогут. Ну, обещаешь? — Обещаю. — Послушай, у меня есть внук по имени Петрос. В Москве он сейчас. В Лазаревском институте учится, в старшем приготовительном классе. Будь милостив, сходи туда, поинтересуйся, жив ли он, здоров? Уму-разуму учится или... Узнай и черкни мне пару строк. Он, негодник, скоро год как уехал — ничего не пишет. Закружился там, загулял, видать, парень... Узнаешь, а ? — Хорошо, я схожу туда, вот только не забыть бы. — Толстой полез в карман плаща в поисках блокнота с карандашом. Не нашёл, махнул рукой, подумав: «Ничего, приду домой — запишу». — А адрес у меня простой, — поднимаясь продолжал Арменак, — Симферополь, пекарю Арменаку, запомнишь? — Запомню, — сказал Толстой, поднимаясь с камня, — пройдёмте немного по берегу. — Только не подведи! Будь истинным христианином! Солнце заметно оторвалось от морского горизонта. Припекало. Кое-где бороздили воду рыбацкие лодки. Вода посветлела, присмирела. Волны стали спокойнее, приливы и отливы — реже. Лев Николаевич снял с себя плащ, перебросил через руку и пошёл не очень быстро, но крупными шагами. — А ты верующий, Арменак? — спросил Толстой, когда они пошли по берегу. — Да как тебе сказать. Когда мне тепло, сытно и радостно, — я благодарю всевышнего молитвой, а когда на душе пасмурно, — то и в сатану не верую. — Счастью не верь, а в беде не падай духом, — сказал Толстой. — Послушай, земляк, ты, видать, мужик умный, ответь мне на такую думу... Насчёт Бога — не знаю, есть он иль нет, но насчёт духа — вот что мне кажется: ежели лежит предмет недвижимым — значит, нету в нём ни жизни, ни духа! Но ежели бурлит, бушует, движется — стало быть, есть в нём что-то живое, а? — Что ты имеешь в виду? — перебил Толстой. — Ну, скажем, ветер! Ведь он движется, шумит, шалит, злится. Или — молния! Сверкает, грохотом разрывается, тоже вроде бы живая! Или возьми море! Вот оно сейчас спокойное, а взбунтуется изнутри — и ничто не удержится наверху: ни человек, ни лодка... ну как ты думаешь, есть в них живой дух, а? — Хорошо говоришь, Арменак! — Да что там! Твой язык уже давно родным стал мне. Я на своём, армянском, хуже говорю. Лев Николаевич остановился, снял шляпу, протянул свою крепкую руку. — Ну, будь здоров, Арменак. Прощай! А просьбу твою я постараюсь выполнить. Даю слово... Прощай! — Погоди, ты не сказал своей фамилии, брат. — Толстой моя фамилия, — сказал Лев Николаевич. — Толстой... Толстый... Полный... Нет, не забуду я твоего имени, дорогой. Хоть и не шибко толстый ты человек, но, видно, полный чем-то хорошим, добрым... Да укрепит Бог твои плечи! Прощай! Ясная Поляна. Письмо
Ясная Поляна... — один из многочисленных островков русской природы, в котором, как в миниатюре, отображена вся Россия с её величием, богатством и многоцветьем красок. С её узкоплечими редкими тропинками, уходящими в целомудренную глушь. Жителей имения Ясной Поляны условно можно было разделить на три категории: хозяева, слуги и гости. Благодаря характеру и нраву главы этого крошечного автономного «государства» — графа Л.Н. Толстого — отношения между всеми людьми здесь зиждились на честности, откровенности, почитании старости и взаимоуважении. За соблюдением распорядка дня, отдыхом и досугом семьи и её гостей ревностно, но тактично следила немного суровая и на редкость трудолюбивая графиня Софья Андреевна Толстая. ...Перед завтраком Лев Николаевич любил погулять. Вот и сейчас, поднявшись с постели, он тут же стал собираться на прогулку. Обнаружив на столе огарок свечи, он не выбросил его, аккуратно почистил подсвечник и поставил на место. Вообще надо сказать, что Толстой был бережлив: платье всегда донашивал, а свечи сжигал до «корня». Любил опрятность, чистоту. Он сам заправил постель на своей «не графской» железной кровати и вышел на крыльцо. — Доброе утро, Лев Николаевич. — Доброе, доброе, Александр Петрович. Как спалось? — спросил Толстой у старого друга, многолетнего своего переписчика Александра Петровича Иванова. — Благодарствую, Лев Николаевич, но засиделся я вчерась с вашим «Хаджи-Муратом». — Есть ли для меня какие-нибудь новости? — спросил Толстой, открывая ящичек на «Дереве бедных», куда местные крестьяне часто опускали свои письма с просьбами. — Да, кое-что есть. И документы надо... — Вот ежели пожелаете со мной пройтись до «Кислого колодца», — перебил граф, — то по пути и расскажете. — Извольте, — сказал Иванов, — с превеликим удовольствием. И они пошли. В Ясной Поляне, недалеко от «Кислого колодца», в Красном переулке, была широкая лужа; как правило, все её обходили; обошёл её и Александр Петрович, а Лев Николаевич, несмотря на то, что лет на десять был старше своего спутника, слегка разбежался, перепрыгнул и, глубоко дыша, улыбнулся, довольный. — Ну, теперь прошу, докладывайте, — сказал Толстой. — Может, где-нибудь присядем? — предложил Иванов. — Нет, лучше на ходу, — решительно сказал Толстой, — а впрочем, погодите с делом, Александр Петрович, хотите, я вам фокус покажу? — Фокус? — засмеялся Иванов. — Ужель и здесь вы чародей? Ну, извольте-с, Лев Николаевич, извольте-с. Лев Николаевич тем временем свернул с дороги в поле, сорвал цветущий колос ржи, стряхнул с него всю пыльцу и спросил: — Хотите, чтобы опять расцвёл? Не дождавшись ответа, он зажал нижний конец стебля в кулаке и снова вернулся на дорогу. — Ну, начинайте, — сказал граф. — Так вы пообещали фокус, — пытался возразить Иванов, но Толстой продолжал: — Вы докладывайте о делах, а затем я покажу фокус. — Значит, так, — Иванов расстегнул портфель и достал несколько конвертов, — вот в этом письме просят вас позировать для литературно-художественного кружка, в частности, для скульптора Андреева. — Знаю, знаю... Отказываюсь... Что дальше? — Дальше, — продолжал, поправляя пенсне, Иванов, — письмо от северо-кавказких духоборов. Просят помощи... — О, это очень важно, — сказал Толстой, — этим я дома сам займусь. А теперь — фокус. Уже прошло минут пять-семь, как Лев Николаевич шёл со стеблем, не разжимая кулака, затем показал свою руку: из отдельных колосков, выталкиваемые какой-то невидимой и непонятной силой, стали появляться жёлтенькие пылинки, которые вылезали всё больше и больше и, наконец, повисли на тоненьких усиках. — Вот это чудо, — воскликнул Александр Петрович, доставая следующий конверт. Лев Николаевич так и не открыл тайну: то ли это происходило от нагревания нижнего конца соломины и усиленного притока соков к колоску, то ли от чего другого. Он самодовольно погладил свои брови, бороду и сказал: — Милости прошу, продолжайте. — Это письмо довольно забавное, — начал Александр Петрович, — читаю как написано: «Деревня Ясное поле, что рядом с Тулой, что недалеко от Москвы» — тут я не знаю, как читать: либо «Тoлстому человеку», либо «Толстoму — человеку»? — Не в этом суть! — серьёзно сказал Толстой. — Обратный адрес? — «Крым, Симферополь. Пекарю Арменаку». — Арменак, Арменак — «армянин на колёсах», — заволновался Толстой, — батюшки мои! Совсем запамятовал... Ведь он просил заехать в Лазаревский институт. Ведь я же ему обещал. Александр Петрович, сколько прошло времени, как мы приехали из Гаспры? — Да уж скоро год! — Арменак, пекарь, — вспоминал Лев Николаевич, — маленького роста, с гармошкой морщин на лбу, подвижный, добрый человек с чётками, не больно учёный, но умный. Пошли, пошли, Александр Петрович, пошли обратно, сегодня же вели приготовить карету. Сейчас же поеду! Поеду! Ведь я же дал ему слово! Толстой в Лазаревском институтеЗдесь русский дух.
Здесь Русью пахнет!А.С. Пушкин
М. Горький Мимо памятника первопечатнику Ивану Фёдорову, барабаня по булыжникам, со скрипом и кряхтением медленно поднималась в гору открытая коляска. Свернув направо, в Армянский переулок, она остановилась возле красивого двухэтажного особняка. На фасаде его — серенькая табличка с надписью сообщала, что в этом доме князя Вяземского частенько бывал Пушкин Александр Сергеевич.Мужицкая борода... простенькая одежда и весь этот внешний, удобный демократизм обманывал многих, и часто приходилось видеть, как россияне, привыкшие встречать человека «по платью», — древняя, холопья привычка! — начинали струить то пахучее «прямодушие», которое точнее именуется амикошонством.
1 «Телега жизни» — стихотворение А.С. Пушкина. Коляска тронулась. — Стой, — крикнул кучеру Лев Николаевич, — «пошёл» — это я не тебе сказал, это я Пушкина вспомнил... Отсюда я пешком дойду. Пусть не видят эту телегу. Лазаревский институт восточных языков был основан в 1815 году богатым семейством московских армян — Лазаревыми. Здесь учились такие выдающиеся деятели армянской культуры, как Степан Назарянц — издатель армянского журнала «Юсисапайль» («Северное сияние») в Москве, Микаэл Налбандян — выдающийся поэт и публицист, Степан Шахазиз — известный поэт и общественный деятель. Здесь учились и не армяне: Тургенев, Герцен... и многие другие. Здесь учится сейчас и мальчик по имени Петрос, внук симферопольского армянина — пекаря Арменака. ...Поднявшись по ступенькам, Лев Николаевич подошёл к парадным дверям. Но едва приоткрыл их, пытаясь войти в здание, как тут же перед ним, словно из-под земли, вырос здоровенный швейцар, этакий Микула Селянинович. — Куды, куды ты прёшь, мужик? — с этими словами он оттолкнул пришельца и закрыл за собою дверь. Лев Николаевич выпрямился и постучал в дверь. — Не сердись, милый человек, — попросил он, — не гневайся. Выслушай меня: позови парнишку из приготовительного класса. Прошу тебя. — Да какого тебе парнишку! Ты вот сам будто парнишка безмозглый, только борода в аршин. Скажите, пожалуйста, — мальчика ему! Да ещё во время занятий. Вон отсюда! Придёшь в воскресенье. Сказал и закрыл дверь. Но Толстой не унимался: — До воскресенья остаться здесь, в Москве, я не могу, и должен тотчас же уехать обратно, так что сделай милость, вызови мальчика Петроса из приготовительного класса. А ежели не можешь, — иди проси начальника своего. Тут швейцар с бакенбардами и острым красным носом слегка смягчился, очевидно, разжалобил его старик, прикрыл тяжёлую дверь института и побежал наверх к Флинку, который в тот день был за старшего воспитателя. Но Флинк рассвирепел. — Нашёл время о мальчике просить, в часы-то занятий. Ступай, Михайло, и гони его в шею. Когда Михайло вернулся, Толстой уже успел войти в помещение. — Убирайся вон, сказали — нельзя, значит нельзя. Велели вышвырнуть тебя за дверь. Вот так, вот так. И Михайло стал выталкивать Толстого за дверь: — Иди, ступай отседова, придёшь в воскресенье. — Скажи своему начальнику, что не могу я в воскресенье. Тут разъяренный Михайло схватил Толстого за платье, на этот раз намереваясь уже по-настоящему «спустить его с лестницы», но Лев Николаевич резко отстранил его руку, стрельнул в Михайло колючим взглядом и властным голосом сказал: — Ступай, доложи: граф Лев Николаевич Толстой. ...И произошло невероятное. Михайло сорвался с места, словно был отброшен сильным подземным взрывом... От солнца бегать — света не видать Коридоры института были заполнены взволнованными студентами, преподавателями, профессорами. Все пробивались в сторону инспекторского кабинета. — Скорее, дайте пройти... — А что случилось? — Толстой в институте. — Не может быть! — Это же мужик какой-то, не видишь? — Молчи, слепой... попб и в рогоже узнаешь! ...Толстой сидел в широком, обтянутом чёрной кожей кресле и всё вертелся, будто чувствовал себя в нём непривычно и неловко. Руки он положил на подлокотники. Какие это были мощные большие руки! Широкий овал предплечья, крепкие пальцы с коротко обрезанными закруглёнными ногтями и мозолистой ладонью. Здесь же около него разместилось начальство института: Гольцев, Джаншиян, Канаян, смущённый Флинк, был здесь и Михайло и множество разноликих, но одинаково взбудораженных студентов. Писателя засыпали вопросами: — Как ваше здоровье, Лев Николаевич? — Милостью божиею живу, век свой доживаю. — А бывали раньше в нашем институте? — Нет, не бывал. Сегодня впервые. — Господин Толстой, а это правда, что вы — автор устава нашего Лазаревского института? — Это полуправда, потому что вместе со мной в составлении устава принимал участие и граф Делянов — министр просвещения. Кстати, армянин. Студенты заметно оживились. — Лев Николаевич, а вы знаете армянский? — Только одно слово — «ак». — О, «круг»... «колесо», — сказал один очень юный светлолицый кудрявый мальчишка. — Но это на диалекте, — вступил в разговор педагог Канаян, — а в литературном — колесо — «анив». — Анив, — повторил Толстой, — нива, ива... хорошо звучит. — Лев Николаевич, говорят, что вы знаете все языки мира? — опросил другой студент. — Я не знаю, почему так говорят. Я не могу говорить с большинством людей на их языке, но понимать, чего они хотят и что им нужно, кажется, иногда понимаю. (Конечно, не все студенты знали, что Лев Толстой, кроме русского, украинского, церковнославянского и трёх главных европейских языков, читал по-польски, по-чешски и по-сербски. Хорошо владел греческим и латинским. Когда-то знал татарский и древнееврейский, но позднее стал забывать, поскольку пользоваться ими не приходилось.) — А Анна Каренина на самом деле существовала? — Существовала... но её звали иначе. — А это правда, что вы отказались содействовать изданию сборника «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам»? — Нет, это неправда... несколько лет назад ко мне обратился господин Джаншиев с просьбой представить ему одно из моих произведений для этого сборника, сбор денег от которого должен был пойти в пользу пострадавшим от так называемой «сасунской резни», кажется! — Да, как раз речь шла об этой резне 1894 года, — подтвердил стоящий здесь же известный публицист, адвокат и историк Джаншиян, но Толстой его не узнал. — Я от души приветствовал это доброе предприятие, но болезнь и другие обстоятельства помешали мне докончить то, что я намеревался предложить для этого сборника, о чём глубоко сожалею. Лев Николаевич сделал попытку подняться, чтобы закончить аудиенцию, но его «посадили» на место новым вопросом. — Господин Толстой, — обратился к графу Флинк, — не расскажете ли вы студентам о вашей университетской поре, а то тут ходят кривотолки, будто вы бросили свои занятия, не успев их кончить. Лев Николаевич медленно наклонил голову в знак согласия, затем достал большой платок, протёр глаза и, слегка покашливая, сказал: — Да, я прервал мои университетские занятия, конечно, не без причины. Меня совсем не интересовало то, что читали наши профессора в Казани. Я около года посвятил изучению восточных языков, но больших успехов не достиг. Лицо и жесты Толстого оставались всё время спокойными. И голос он не повышал, даже когда было нужно подчеркнуть сказанное. — ...На второй и на третий год я занялся изучением права. Из всех профессоров юридического факультета меня привлёк только Мейер. С ним я сошёлся ближе. Он задал мне работу — сравнить «Дух законов» Монтескье с «Наказом» Екатерины Второй, и так углубился в эту работу, что, бросив все другие занятия, потерял охоту готовиться к экзаменам. В это время уезжали из Казани мои старшие братья, и я почувствовал себя одиноким. И вот в один прекрасный день я уложил свой чемодан и отправился в Ясную Поляну. Хотя с тех пор прошло почти пятьдесят лет... сейчас мне хочется сделать то же... отправиться в Ясную Поляну. Студенты слушали настолько зачарованные, что никто даже не шелохнулся, когда Толстой замолчал; только один из профессоров сказал: — Лев Николаевич, а какие будут пожелания нашему студенчеству? — Ну, что мне сказать? Миссия вашего Лазаревского института крайне благородна. Студенты-армяне призваны не только приобщить к русской, да и вообще к европейской культуре всё лучшее и самобытное, что они приобрели за свою почти тридцативековую историю, но и внести в свою культуру то новое, прогрессивное, чего достигли молодые европейские народы... А то я здесь слышал, что некоторые студенты нередко убегают с занятий, в Даев переулок заглядывают. Нет, братцы, так дело высоко не пойдёт. Институт — солнце ваше, грейтесь, коль греет, а после — согреете своим учёным теплом и других, окоченевших от невежества, но страждущих просвещения. — Спасибо. Благодарим за мудрые советы, Лев Николаевич, — со всех сторон заговорили студенты и профессора. — А теперь, — сказал Толстой, — прошу вас, вызовите, пожалуйста, сюда ученика Петроса из старшего приготовительного класса и оставьте нас одних. Петрос стоял за дверями, в коридоре; он знал, кто в гостях у студентов, но никак не предполагал, что великий писатель явился в институт ради него, Петроса. Разговор графа с Петросом происходил с глазу на глаз. И только швейцар Михайло, рьяно охранявший при этом кабинет, мог потом рассказать, как граф протянул мальчику деньги и пояснил: — Это тебе на новое платье и на старые книги. «Крым... Симферополь... Арменаку» Лев Николаевич после ужина прошёл в свой кабинет, убрал со стола рукопись «Хаджи-Мурата» и достал из книжного шкафа томик «Армянские беллетристы». Усевшись за стол, он вспомнил свой разговор с составителями этой книги: Ю. Веселовским и М. Берберяном: «Конечно, эти короткие справки не дают полного представления об армянской литературе, хотя отдельные куски довольно вкусны и интересны». Хотелось бы знать, есть ли на русском языке что-нибудь значительное из книг Раффи? С этой мыслью он отложил книгу, придвинул к себе чистый лист линованной бумаги и написал: «Милостивый Арменак! Побывал, наконец, я в Лазаревском институте. Повидал симпатичного и робкого внука твоего Петроса. Хороший он малый. Наверное, выйдет из него толк. Не тревожься об нём. И не ругай, что запоздал с выполнением данного слова.«С утра садимся мы в телегу,
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошёл...»1
Здесь Толстой перестал писать и вслух произнёс: «двадцать восемь». Он опустил тяжёлые веки и, как бы сквозь туман времени, стал вспоминать прошедшие события, связанные с этой цифрой. «Двадцать восемь» — это было его любимое число. Родился в 28 году, 28 августа; 28 числа вышла из печати первая его книга «Детство и отрочество», 28 родился его первый сын, 28 же была первая свадьба одного из сыновей, и вот, наконец, сегодня, 28 сентября он пишет в письме, что сдержал слово. «Неужели это событие, сдержать слово?» — спросил он себя. Затем взял прямоугольный конверт, вложил туда письмо и написал широким ровным почерком: «Крым, Симферополь. Пекарю Арменаку». ...Да, между прочим, — в один из дней холодного октября 1910 года Лев Николаевич Толстой выехал из Ясной Поляны, чтобы больше никогда туда не вернуться. И это случилось тоже 28 числа.Лев Толстой.
Ясная Поляна
Сентябрь 28...»
[На
первую страницу (Home page)]
[В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 12.12.03 10:52