Проза

Сергей Азинцев

Песнь про соседку

Действительность есть то, чем ни при каких обстоятельствах не следует удовлетворяться, чего ни при каких обстоятельствах не следует обожествлять и почитать, ибо она являет собой случайное, то есть отброс жизни.

Герман Гессе

От автора

Всецело соглашаясь с мэтром, автор всё же не чувствует себя пока владельцем высокогорной швейцарской хижины. Хотя и не чужд. Да, видать, время не пришло.

И вот — в ожидании времени, в порядке, что ли, приготовительного класса, опускается автор чёрт знает до чего. Утешаясь в оправдание разными мыслями... Эти, мол, штуки, что никак не связаны с действительностью, буде даны поэту, тут же как бы и связываются. В рассуждении того неприятного обстоятельства, что сам-то поэт пока что действителен, не распылён в облаках, а мирно стоит за кефиром. Хотя поэтическое, с другой стороны, — оно конечно...

Так или иначе, хоть и навлекая неудовольствие мэтра, а вот не можем не воспеть соседку — этот почти невидимый сколок действительности и отброс жизни.

Так что вот вам, граждане, песнь про соседку, уволенную с целью перелицовки страны. В порядке наступившей экспериментальной жизни.

Сократили её в одночасье, не показав, как бывало, пряника с дарственной надписью и не потупя якобы грустный прощальный взор, — в связи с отпавшей необходимостью всего, что для блага человека, ну и, конечно, всего, что во имя его.

Стало быть, уволили — аккурат под Пасху — без почести и часов-будильник, а мужа-то и нет. Оно бы — по нынешней свободной жизни — дело, можно сказать, десятое. Так ведь, кроме мужа, не оказалось у соседки и завалящей какой хромосомы для таких вот дел, на случай столь романтического поворота жизни. А свадебная фотография всё улыбается да улыбается — слегка смущённой тогда душой.

В общем, мужа, как говорится, кот наплакал, а дочь, конечно, отбирает пенсию. И питаться приходится уже с помойки: найдёт мясо — отмочит.

Вот и хочется, граждане, воспеть революционные эти дела, не пытаясь, заметьте, никого удивить. Да и кого удивишь? Тоже мне, скажут, диковина: открой газету или ткни в третьего-четвертого. Чаще, чем новые русские. Кстати, знаете анекдот? Приходит новый русский к старому еврею и говорит: «Папа, дай денег!»

Так-то оно так, да тут для пущего романтизма такой ещё поворот, что вместе с последним снегом бедовая дочь растаяла и вовсе, смытая весенним потоком сквозь прохудившиеся плотины — туда, где в связи с демократией голые женщины кувыркаются дельфинами, ловящими рыбу. А как же! Располагая полураскрытой раковиной, она тоже имеет полное право на персональную жемчужину.

Э-э, скажут мне, ещё одна невидаль — уж и наслышаны и нагляделись!

Нагляделись-то, конечно, — вполне вероятно — да только, дай вам Бог, не ваша ведь пока ещё дочь! Пока ещё не вы — в результате этих славных дел — подкармливаете комбикормом ноющее материнское сердце. С  очками на верёвке, галошами и солдатской ушанкой. И, по всей вероятности, коричневым когда-то пальто. Не вы в двадцать сорок включаете единственный предмет культурного обихода, не изъятый дочерью, и пропускаете в невидящий взор злокозненную Джину и Сиси, сделанного из папье-маше.

Хотя, в сущности, вы правы: и глаз на подобных соседок замылен, и мэтр, чёрт его знает, тоже, возможно, прав насчет отбросов жизни. И тянет, конечно, на что-нибудь эдакое, слегка надмирное, но упрямо возникает к тому-то довольно-таки глупый вопрос: как там с заоблачных позиций — обязательно ли отбросу жизни походить на списанную цирковую ворону? Или же такой подтекст вообще не имеет права на поэтическое существование?

Так что вместо песни, как видите, лезет всякое. А с ним в окно лезет луна, что в это время ночи не без основания считается таинственной.

И за спиной уже скрипнули половицы. Но не станешь ведь оборачиваться, даже если кто-то невидимый подошел и заглядывает сейчас через плечо.

Нет, не даёт что-то Бог нежную песнь про соседку, что была старшим технологом и болтала по-английски, а теперь суёт тебе странные вопросы о замерзании на снегу, носит вам в пику очки на верёвке, галоши и, видимо, коричневое когда-то пальто.

Не даёт: убегает соседка, блуждает в ноябрьском лесу неверным огоньком: туда мигнёт, сюда. Да и к чему вообще затесалась — меж будней великих строек? И что, кстати, за блажь — сберечь эту соседку как бы запечатанной в янтарь, дабы разглядеть когда-нибудь, набравшись мудрости... или просто набравшись.

Ну пусть не соседку. Пусть хоть след того заката да бледные сумерки, странные не сумеречным состоянием, а жалкой её улыбкой, что сдвинула те сумерки и вроде приоткрыла — о мэтр! — страшные бездны.

Как-то, что ли, сцепила она всё-таки надмирное и самое что ни на есть лежащее на талом снегу.

Между тем, хоть и была эта улыбка как бы издалека, а всего-то и говорила: дескать, ну что ж, я, мол, уже понимаю, и даже ничего почти что не имею против: пусть звёзды, пусть Земля, пусть всё на свете. Пусть даже бродит и варится в этих наших революционных алхимических лабораториях. И согласна, кажется, уже, чтоб тиглем было моё сердце, но всё-таки — почему именно моё?..

А впрочем, улыбка, скорей всего, ни на что не претендовала, а легко и свободно куда-то такое была ниспослана, да заблудилась в подделке, именуемой «жизнь». Заблудилась себе, как бабочка, севшая на её губы, — в сумеречных наших краях, не доступных словесному разумению...

И ведь всё это — от удивленно-жалкой её улыбки до галош и коричневого в своей основе пальто, до вороны, якобы зависшей над соседкой в знаменитых тех сумерках — на краю розовых, а в остальном тускнеюще-серых, но пока пронзительных и тревожных, — всё это сползалось вместе задним числом.

Соседку я, собственно, не замечал, не сказал бы вообще, кто такая. Для того ведь и живём в одном времени, чтоб, в соответствии с мэтром, ни шута не замечать. Потому и не сказал бы, кто да что, пока однажды в сумерках не подошла, не выкатила огромные за очками глаза:

— Простите, вы не скажете, при нуле на снегу замёрзнуть можно? — И пегая прядь из-под солдатской ушанки.

Я, конечно, дёрнул бровью:

— Собственно, мгм... чёрт его знает, но судя по мясу в холодильнике... — неосторожно удивился я и вдруг увидел ту улыбку.

То есть тогда, конечно, не дошло. Ведь если вопрос уже содержит в себе и ответ, то глупое положение отвечающего обнаруживается позже.

Да и забулдон, сидевший тогда у подъезда, весело подтвердил: весело выплюнул папироску да подмигнул мне, проходящему с недоуменной физиономией:

— Браток, да ты, видать, последний, кого ещё не донимала. Баба-то того!

А за спиной у забулдона — в качестве задника — обшарпанная наша дверь и так всё бумажки, бумажки: голосуйте за Жириновского да все виды массажа, включая, конечно, и этот. И сумерки. И удивлённая моя физиономия.

И так уж мне повезло — вопреки посторонним здесь требованиям мэтра и поэтического жанра, — что именно в эту ночь она и замёрзла: зарылась в снег в тридцати метрах от дома, а на торчащую из него ушанку никто почему-то глаз не положил...

— А ведь я, — отрешённо отвечал я на сообщение жены, — возможно, был последним.

— Да, — сказала жена.

— Что «да»?

— Последним.

— Ты-то откуда знаешь?

— По тебе вижу...

— Знаешь ли, — сказала жена, когда вечер основательно углубился, — если женщину некому согреть, то она и замерзает — так или иначе. И независимо от прохожего.

Это звучало афористично. И потому подозрительно. И побуждало перейти к согреванию женщины.

Дескать, жизнь замерла бы, если б постоянно имела в виду всех погибших соседок. Всё, мол, как-то так замечательно устроено, что замороженные соседки слабо охлаждают последующие движения. Тем более любовный пыл. Он ведь призван существовать как бы сам по себе, увиливая от разного прочего.

Но порой всё же мешает наблюдающая со стороны соседка. Со стороны луны.    


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 10.06.01 17:51