Вечные страницы

Геннадий Цуканов

Когда заговорит Герасим?..

Несколько мыслей по поводу «Муму» И.С.Тургенева

Как старая затонувшая шхуна обрастает ракушками, хрестоматийнейшая «Муму» давным-давно обросла легендами, мифами, анекдотами. Помните сакраментальное: «Странно, «Муму» написал Тургенев, а памятник — Толстому...»

turgenev.jpg (16956 bytes)

И вдруг на переломе эпох эта, казалось бы, проржавевшая насквозь субмарина поднимается со дна тихих учебных вод и — предстаёт во всей боевой мощи. Символ, который сопутствует любому произведению искусства, повернулся к нам в «невиннейшей» «Муму» какой-то неслыханно трагической, тревожной и неутешительной гранью.

Правда, и в дни своего появления на свет в 1854 году история глухонемого Герасима заставила Герцена «дрожать от бешенства при изображении этого тяжкого, нечеловеческого страдания». Но на то он и был Герцен, а не Фаддей Булгарин. А громадное большинство либерально ориентированных общественных и литературных деятелей решило, что образ могучей, богатырской натуры Герасима, красота его простой, наивной души свидетельствовали о глубокой вере Тургенева в неисчерпаемые силы русского народа. Если это принять за аксиому, то вряд ли такое шаблонное согласие добавит глубины тургеневскому шедевру. Интерпретация, пусть и устоявшаяся в годах, символических произведений штука коварная, скользкая подчас, часто просто неблагодарная. И если Иван Сергеевич именно так и думал о неисчерпаемых силах русского народа, то ведь именно он и показал, специально или нет, это уже другой вопрос, единственно честного, трезвого, могучего, трудолюбивого, порядочного и истинно нравственного крестьянина в этом небольшом произведении — глухонемым. И хотел того Тургенев или нет, а сотворённый им «символ народа» в лице Герасима вырвался у него из творческих рук и больно ударил всё по тому же любимому им крестьянству. Подумать даже страшно, что неисчерпаемые силы русского народа, олицетворённые образом Герасима, полностью немотствуют. И сразу становится почему-то тягуче-тоскливо и безнадёжно-безысходно от преподнесённого нам Тургеневым характера Герасима, а мало-мальски оптимистической нотки не прозванивается со страниц рассказа «для детского чтения». Выводится такое безрадостно-пессимистическое заключение достаточно просто и объективно — через текст «Муму».

По самым скромным и нетребовательным меркам Герасим не живёт, а существует. Почти двухметрового гиганта забирают из деревни в город как бессловесную скотину. Тургенев находит убийственное в данном конкретном разрезе сравнение: «Переселённый в город, он не понимал, что с ним такое деется, — скучал и недоумевал, как недоумевает молодой, здоровый бык, которого только что взяли с нивы, где сочная трава росла ему по брюхо, взяли, поставили на вагон железной дороги — и вот, обдавая его тучное тело то дымом с искрами, то волнистым паром, мчат его теперь, мчат со стуком и визгом, а куда мчат — Бог весть!»

Да, маловато оптимистичного в образах-символах русской классики: птица-тройка мчит в будущее Чичикова, а вагон железной дороги столь же неудержимо, только ещё стремительней, несёт в это же будущее глухонемого Герасима! Пространство, а вместе с ним место, меняется. Деревня на Москву. Но время, без которого не происходит развития, застыло для Герасима. Правда, появляется и глубоко человеческое в душе немого богатыря: тоска. Откуда она вдруг появилась? Дело в том, что Герасим стал иметь досуг, свободное время: «Занятия Герасима по новой его должности казались ему шуткой после тяжких крестьянских работ; в полчаса всё у него было готово, и он опять то останавливался посреди двора и глядел, разинув рот, на всех проходящих, как бы желая добиться от них решения загадочного своего положения, то вдруг уходил куда-нибудь в уголок и, далеко швырнув метлу и лопату, бросался на землю лицом и целые часы лежал на груди неподвижно, как пойманный зверь».

И вновь сравнение с животным. Правда, тут же Тургенев прибавляет: «Но ко всему привыкает человек, и Герасим привык, наконец, к городскому житью».

Надо напрочь и навсегда отбросить поверхностное устоявшееся мнение, что писатели-дворяне сусально-лакировочно отображали русское крестьянство, возвышали его. Оно, это отношение, было до чрезвычайности непростым. Душой наши европейски образованные классики литературы тянулись к мужику и восхищались им, а вот умом... Умом они не могли однозначно положительно петь осанну русскому народу.

Желчный умница, ярчайший образец русского аристократа в лучших его проявлениях, Андрей Болконский буквально хлещет по «либеральным щекам» добряка Пьера Безухова за его попытки нравственно-экономического улучшения жизни мужика. Помните тот знаменитый разговор-спор на пароме во втором томе «Войны и мира»? Вот он, саркастический, почти яростный монолог-возражение Болконского:

«— Ну, давай спорить, — сказал князь Андрей. — Ты говоришь школы, — продолжал он, загибая палец, — поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его, — сказал он, указывая на мужика, снявшего шапку и проходившего мимо их, — из его животного состояния и дать ему нравственные потребности. А мне кажется, что единственно возможное счастье — есть счастье животное, а ты его-то хочешь лишить его. Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему ни моего ума, ни моих чувств, ни моих средств. Другое — ты говоришь, облегчить его работу. А по-моему, труд физический для него есть такая же необходимость, такое же условие его существования, как для тебя и для меня труд умственный. Ты не можешь не думать. Я ложусь спать в третьем часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра оттого, что я думаю и не могу не думать, как он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак или сделается болен. Как я не перенесу его страшного физического труда, а умру через неделю, так он не перенесёт моей физической праздности, он растолстеет и умрёт...»

Неужели нравственно незаурядный характер князя Андрея, его несомненное интеллектуальное богатство могут сочетаться с подобным высказыванием, более подходящим какому-нибудь заурядному мизантропу? Могут! Ибо Болконский и ему подобные «не могут не думать». И его мыслительная деятельность сродни тому «страшному физическому труду», которым занимался русский крестьянин. Противоположности сходятся. А мысленно соединить и сопоставить их и могут лишь такие люди, подобные князю Андрею. Самое неприглядное и пошлое состояние в данной сложной проблеме — это межеумочная, пресловутая «золотая середина». Поэтому не будем «обижаться» на наших классиков, которые далеко не всегда поверхностно льстили мужику. Просто они весьма проницательно опасались, что, резко оторвавшись от своих корней и истоков, мужик нравственно, морально, умственно и физически деградирует, душевно омещанится и опошлится. Ведь истинная умственная деятельность ничуть не легче «страшного физического труда». Она просто другая и требует другого отношения. Нужны время и средства, чтобы до неё естественно дорасти интеллектуально и духовно.

Посмотрим только, кто окружает Герасима в его московском житье-бытье. Тургенев изображает мир дворни богатой барыни ядовитыми и презрительными красками. Мягкий и нежный умница Иван Сергеевич использует гоголевские тона, штрихи и манеру. У богатой самодурки-барыни «находились не только прачки, швеи, столяры, портные и портнихи, — был даже один шорник, он же считался ветеринарным врачом и лекарем для людей, был домашний лекарь для госпожи, был, наконец, один башмачник, по имени Капитон Климов, пьяница горький. Климов почитал себя существом обиженным и не оценённым по достоинству, человеком образованным и столичным, которому не в Москве бы жить, без дела, в каком-то захолустье, и если пил, как он сам выражался с расстановкой и стуча себя в грудь, то пил уже именно с горя...» А главного дворецкого Гаврилу Тургенев ехидно-издевательски называет «человеком, которому, судя по одним его жёлтым глазкам и утиному носу, сама судьба, казалось, определила быть начальствующим лицом».

Самая же симпатичная и обаятельная из женщин среди этой безликой и малоприглядной массы — искусная прачка Татьяна, которую глубоко и искренно, в силу отпущенных ему природой душевно-умственных возможностей, полюбил Герасим. Но и явно положительный образ Татьяны какой-то всё равно ущербный, тоскливый, безрадостный. Хотя, повторим, она самая привлекательная из всей остальной дворни. Но разве можно назвать и её скудное существование жизнью: «Татьяна не могла похвалиться своей участью. С ранней молодости её держали в чёрном теле; работала она за двоих, а ласки никакой никогда не видала; одевали её плохо, жалованье она получала самое маленькое... Когда-то она слыла красавицей, но красота с неё очень скоро соскочила. Нрава она была весьма смирного, или, лучше сказать, запуганного, к самой себе она чувствовала полное равнодушие, других боялась смертельно; думала только о том, как бы работу к сроку кончить, никогда ни с кем не говорила и трепетала при одном имени барыни, хотя та её почти в глаза не знала».

Какие только повороты и нюансы неизъяснимого любовного чувства за всю свою творческую жизнь не преподнёс нам Тургенев! И стихийность любви, с её неподвластностью разуму и воле человека. И любовь жертвенную и героическую. Любовь тревожную и дисгармоничную. Поэтическую сущность любви, не омрачённую житейскими противоречиями и разочарованиями. Даже любовь-страдание, любовь-рабство. Но под какую рубрику подверстать любовь Герасима к Татьяне?!.

И как же до обидного безропотно и покорно отказывается от своего чувства могучий Герасим, отдавая Татьяну в руки горького и глупо претенциозного пьяницы Капитона. Ещё бы, барыня приказала... Неужели неисчерпаемые силы народа заключены в таком вот безответном и покорном послушании? Но если бы в рассказе Тургенева дело закончилось только этим прискорбно-унизительным случаем, то хоть как-то можно было бы примириться с рабским повиновением Герасима. Дальше же ещё безнадёжнее становится на душе у читателя. В тине (!) у реки Герасим нашёл барахтавшегося щеночка. И снова вспыхивает любовь живого существа к живому, немого к немому, вспыхивает глубоко и безудержно. Даже человеческое многозначное и часто противоречивое слово не мешает и не помогает этому сильному чувству, быть может, выше такой любви нет вообще ничего на свете, ибо она равна инстинкту, подсознанию, пронизывает сам воздух взаимного сосуществования Муму и Герасима.

И что же опять?! Честное слово, даже продолжать не хочется, настолько горькое и безысходное чувство захлёстывает все рассуждения. Господи, да откуда же такая безропотность, такая покорность... Вновь вмешалась недовольная барыня, приказала истребить Муму, и Герасим своей собственной могучей рукой повесил камень на шею страстно любимому и единственно дорогому созданию на всём белом свете и утопил его...

Страшно становится. Опять полюса сходятся: абсолютная рабская покорность и неограниченное самовластье. Но если в сфере труда физического и умственного золотая середина весьма часто предполагает и действительно являет собой межеумочную бездеятельность и приспособленчество, то в области безграничной власти и рабского подчинения ей дело обстоит совершенно противоположным образом. Эта важная грань человеческого общежития — власть — чем больше имеет золотой середины меж полюсами своими, тем лучше, чем больше гармонии в этой самой золотой середине, тем легче, уверенней и достойней всем нам жить и работать. Но, к сожалению, пока мы все до сих пор делимся или на «самодурок-барынь» (меньшинство), или на «немых Герасимов» (большинство). Правда, что ещё больше добавляет пессимизма, дворни при самовластной «барыне» становится всё больше и больше. И эту плотную массу никак нельзя в данном случае отнести к такой желаемой золотой середине. Это скорее свинцовая оболочка на безудержном и бесконтрольном кулаке барыни. И последнее, очень важное и тонкое добавление ко всем размышлениям в этом сложном и животрепещущем вопросе. Могучий, хотя и безответный Герасим не прижился в городе и вернулся в деревню. Он ушёл без разрешения, можно сказать, бежал, это была для него высшая форма молчаливого протеста. То есть самый чистый и нравственный крестьянин вернулся к своим истокам. Молча. Всё сказал за своего глухонемого героя Тургенев сюжетными ходами и поворотами рассказа. Тем самым Иван Сергеевич вновь, правда, на другом уровне, актуализировал пушкинскую знаменитую ремарку из «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует». Ужасающая несправедливость крепостного права дошла до края пропасти, если смотреть со стороны положения крестьян. Но противоестественность и бесчеловечность вообще такого состояния можно было сформулировать только с противоположной стороны, с точки зрения самодурки-барыни. И выполнил эту задачу Лев Толстой высказыванием всё того же князя Андрея, обращенным к Пьеру Безухову.

«— Ну, вот ты хочешь освободить крестьян, — продолжал он. — Это очень хорошо; но не для тебя (ты, я думаю, никого не засекал и не посылал в Сибирь) и ещё меньше для крестьян. Ежели их бьют, секут и посылают в Сибирь, то я думаю, что им от этого нисколько не хуже. В Сибири ведёт он ту же свою скотскую жизнь, а рубцы на теле заживут, и он так же счастлив, как был прежде. А нужно это для тех людей, которые гибнут нравственно, наживают себе раскаяние, подавляют это раскаяние и грубеют оттого, что у них есть возможность казнить право и неправо. Вот кого мне жалко и для кого я бы желал освободить крестьян. Ты, может быть, не видал, а я видел, как хорошие люди, воспитанные в этих преданиях неограниченной власти, с годами, когда они делаются раздражительнее, делаются жестоки, грубы, знают это, не могут удержаться и всё делаются несчастнее и несчастнее...»

Вот она, эта самая важная тонкость, которую завещала нам русская классическая литература. «Барыня» (власть) должна смирить свой самовластный гонор, а «Герасиму» пора перестать быть глухонемым. Ещё точнее, вообще в идеале не должно быть резкого противопоставления: барыня — глухонемой Герасим. Но как и чем устранить и заполнить эту социальную бездну между неограниченным самовластьем и безропотной покорностью? Само бытование и противостояние этих полюсов давно уже изжило себя. А будет ли эта пропасть власти и всего остального общества идеологической или финансово-экономической или криминально-мафиозной — всё одно. Потому что за эти долгие годы многие заговорившие мужички-Герасимы ухитрились влезть в тёплую и удобную «шкуру барыни» и в силу «свежести» своего такого положения совершенно не страдают от нравственного раскаяния...

Впрочем — это уже отдельная и сама по себе глубокая проблема, а пока вопрос заключается в том: «Когда заговорит Герасим?»

Он должен заговорить сам, находясь на своем привычном месте, потому что другой — Тургенев — уже всё сказал, но тургеневского слова уже явно не хватает. А пока «Герасим» будет оставаться глухонемым, то он всегда должен быть готов к тому, что ему придётся отдавать любимых женщин всяческим «Капитонам» и привязывать камень к шее страстно обожаемых «Муму»...


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 08.06.01 21:43