Юбилеи

Павел Басинский

Ангел радиации

О прозе Светланы Василенко

<...> Сколько читаю прозу Светланы Василенко <...> столько пытаюсь выяснить источник ее идеализма. Для меня очевидно, что он — религиозного происхождения, но — как? откуда? Хочется определенности. Хочется «правды», черт возьми!

Дело в том, что в мире, который изображает Василенко и который она, несмотря ни на что, любит какой-то иррациональной женской любовью, жить нельзя. Как нельзя жить в суслячей норе после доблестной атаки юных пионеров. Этот проклятый, богооставленный мир. Ракетно-ядерные полигоны, «химия», советские больницы, вернувшиеся из Афгана солдаты — вот, выражаясь казенным языком, «круг интересов» молодого писателя, а проще — ее среда обитания. Здесь она выросла, это ее мир.

Карибский кризис застал Василенко ребенком рядом с ракетными установками в Капустном Яре близ Волгограда, месте, уже в 60-е годы густо зараженном радиацией; месте, откуда должна была стартовать ракета, нацеленная на капиталистический мир. Отец Василенко сидел тогда возле советской ядерной кнопки. «Я спросила его: “А что вы тогда делали, о чем думали, сидя перед этими кнопками, перед концом света?” Он подумал немного и сказал: “Мы играли в преферанс”.»

Читая Василенко, не знаешь, что делать: плакать или смеяться? В ее рассказах, повестях, по верному замечанию Н.Шипилова, сохранилось нечто от «окопной» прозы новомирских времен; но есть в них и доля скептицизма нынешнего поколения, не доверяющего литературе «факта». И что-то еще... еще, чего я, собственно, и не могу понять, но что является, по моему подсознательному убеждению, единственным выходом из современного тупика русского реализма.

Ведь что такое реализм, если рассматривать его не только с литературной, но и — духовной точки зрения? Это мера доверия Божьему миру, его сокровенному смыслу и — что очень важно! — существующим художественным формам. Состояние духа, давно и прочно утраченное литературой ХХ века с ее «поисками реальности», стилистическими вывихами и надсадной ломкой суставов живой человеческой речи.

Льва Толстого коробила фраза молодого Горького «море смеялось». Почему? Только ли по причине, что она претила его эстетическому вкусу? В Толстом, справедливо писал Георгий Адамович, возмутилось природное и религиозное чувство. Доверять Богу — значит доверять миру, его формам, значит «не придумывать», но благородно и ясно отражать Его замысел. Кажется, так просто!

Но именно это и означает конец русского реализма. Как «не придумывать», если сама жизнь, нас окружающая, словно «придумана» кем-то, притом в самых отвратительных формах! Не надо быть слишком мудрым, чтобы понять: мы давно живем в мире, не отвечающем Его замыслу. Это наш, суверенный, «человеческий» мир, в котором каждое новое поколение обречено жить. Разве лагерная жизнь, с кристальной ясностью изображенная Шаламовым (вот именно — «непридуманная») в «Колымских рассказах», — это Божий мир? И разве возможно появление Тургенева и Пришвина в «районах средней полосы России, локально зараженных после аварии на Чернобыльской АЭС»?

Светлана Василенко, может быть бессознательно, чувствует трагедию русского реализма. Она каким-то чудом избежала влияния современной «натуральной школы» с ее лукавой «объективностью» и критической «подначкой», связанной прежде всего с нравственным высокомерием: мол, посмотрите, в каком скотском состоянии вы живете, вы, люди! (А вы-то кто, нелюди, что ли?) «Так жить нельзя» и проч., на чем еще совсем недавно легко было сделать и славу, и деньги. На фоне других реалистов (Ю.Поляков. А Терехов, С.Каледин), стремящихся поразить читателя именно остротою социального обвинения, Василенко с ее «наивным реализмом» выглядит несколько старомодно и, я бы сказал, «соцреалистично». Все-то она напевает свою сказочку об огромном, целом и круглом мире, в котором почему-то корчатся в душевных и физических муках Божьи человеки.

Жалко человечков!

А ведь еще Златоуст говорил: «Истинная шехина есть человек». Мир Божий... Люди Божьи... А вокруг свинство и грязь. В зараженном радиацией воздухе царит также радиация духовная. И та и другая — невидимы, и лишь последствия их хорошо видны: мутация человеческой природы. Изображать этот тоскливый процесс средствами классического русского реализма невозможно. Теряя доверие к миру, теряешь доверие к Богу и неизбежно впадаешь в грех нелюбви и отвращения.

<...>

Чего-чего, а жестокости в изображении мира Василенко тоже хватает. Она скупа на детали, но каждая деталь, каждый образ обладают каким-то охотничьим прицелом. Они бьют точно в цель. Вот простая сцена: режут свинью. «У нее было тринадцать сосков, на одной стороне — семь, на другой — шесть. Все соски были друг против друга. А один непарный был закрыт щетиной на груди. Живот опалили, счищали кожу неловко, и соски кровоточили».

В повести «Шамара» кровоточат целые страницы. Шамара — это ангел радиации, мутант, дитя конца века. Вслушайтесь в звучание ее говорящего имени: в этом чудовищном словосочетании слились два образа: царица Тамара и “шалава”. Царица Шалава. Теленок о пяти ногах. Между тем, это и есть «русский человек в его развитии», каким он явился на пороге третьего тысячелетия. И каким он продолжит род нашего существования, ведь Шамара — женщина. Она умеет любить. И она могла бы, подобно пушкинской Татьяне, сказать о себе: «Я другому отдана...» Только ничего этого не требуется. И кому нужна некрасивая работница «химии» с нелепым прозвищем — Шамара?

Жить в мире, который изображает Василенко, нельзя. Но можно в нем — выжить. Для этого необходимо претерпеть мутацию: потерять четкую границу между добром и злом, приспособить свою душу, свою шехину для выживания в условиях радиации, «химии», лагерей, бытовой злобы и обиды; а еще лучше — изменить и свой физический облик, как это делает с помощью пластической операции парень, подорвавшийся на мине в Афганистане: «там, где было раньше Генкино лицо, там теперь была маска с прорезями для смотрения, говорения, дыхания».

Из этого мира хочется бежать. И все герои и героини Василенко куда-то бегут: от любимого человека («Звонкое имя»), в степь за сайгаками («За сайгаками»), «туда, где нет начальников» («Шамара»). Иногда это бегство обретает метафизический смысл, как в гоголевских “Записках сумасшедшего»:

«— Мамочка! — говорит она. — Мамочка моя родная, — с рыдающей силой говорит она. — Зачем ты оставила меня, зачем ты покинула дочечку свою, мамочка! Ты видишь, что делают со мной, ты видишь, как мучают меня, мамочка!.. Руку, дай руку мне, мама...»

Но тогда — откуда льется этот тихий, греющий душу свет; откуда доносится звонкий победоносный голос: «Мир цел... Мир целехонек... Он даже лучше прежнего...»? В расколотом на куски мире Василенко только этот безумный мотив, свободно перетекающий из рассказа в рассказ, из повести в повесть, и является последним ненадежным связующим звеном. Зеркало разбито вдребезги, но осколки еще держатся на тонком слое амальгамы. В нем при желании еще можно различить целое человеческое лицо.

Это и пытается делать с каким-то провинциальным упрямством Светлана Василенко из Капустина Яра.

Когда я читаю ее сумасшедшую, лишенную здравой логики прозу, мне видится такая картина. Весенняя степь, залитая лучами уже довольно жаркого солнца. Море диких тюльпанов до горизонта. В небе жаворонок. Ядерный полигон.

vas-16.gif (49851 bytes)

На литературных встречах в Нью-Джерси (Хобокен, 1996 г.) Слева направо: Иван Жданов (поэт), Светлана Василенко (прозаик), Вадим Месяц (поэт).

vas-17.gif (74790 bytes)

Поэт Марина Темкина и Светлана Василенко в Итальянском кафе, в котором очень любил бывать И. Бродский (Нью-Йорк, 1996 г.).


[На первую страницу (Home page)]                   [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 31.12.04 12:33