Поток сознания

Дмитрий Дурасов

Орфей в аду

... над Тартаром небо синее, неоном отсвечивает неожиданно привлекательная реклама — «ВСЕГДА СВЕЖИЕ СУКИ!» — ну да, конечно, «не суки, а соки», а жаль, ему сейчас как раз свежую суку хотелось. Можно даже не самую свежую, не в пупырышках, как снятый с грядки июльский огурчик, можно немного поблекшую, увядшую, слегка подсушенную, подвяленную можно и даже нужно. Ибо, такая крепче и жить с ней надежнее, чем с этой свежей, зеленой, наивной, которая и загнить быстрее сможет. Ухода особого, овощей, креветок, кампари, амаретто, ротмана, и другие всякие бесконечные прихоти, пожелания... а откуда у него на это деньги? Две-три драхмы как раз хватало на подержанную, и такая нашлась. Привел ее, как водится, друг детства Орфей. Этот долговязый, с всегда выпученными, восторженными глазами Орфей целым оставаться умел. Раз отловили его вакханки, положили на кругляк, ухватили за волосы льняные, за самый хохолок и притиснули к плахе. Орфей, услышав посвист секиры, дернулся с бревна и утянул за собой вражьи руки. Так, с отрубленными руками в пышных золотых кудрях и убежал, а потом долго носил на шее как амулет — скрюченные, мозолистые, иссохшие руки неистовой вакханки, на своей собственной, розовой, тепленькой, целехонькой шее, что может быть романтичнее? Любил Орфей бренчать на кифаре у ночного костерка, любил в каждом проходящем найти изюминку, выковырять ее пальцем и съесть. — «Вот, Пигмалион, я тебе нимфу Ламию привел, очень хорошая Ламия!» — сказал Орфей, входя в темное, холодное, каменное жилище Пигмалиона, посреди которого стоял поставленный «на попа» форштевень. Этот обломок кораблекрушения Пигмалион нашел во время своих уединенных, одиноких прогулок по берегу священного Стикса. Там, где нашел, там и остался. Что может быть лучше для жилища, чем хороший, выбеленный дождем, отполированный песком, пропахший смолой обломок кораблекрушения? Пигмалион сложил невысокую каменную стену, натаскал канатов для лежбища, слепил печку и стал жить как мог. — «Так вот, Пигмалион, понимаешь, привел я Ламию... — продолжил сострадательный Орфей, — нельзя долго жить без нимфы, завшивеешь, доброту утратишь, станешь неотвратимо секачем таким, кабаном одинцом, шатуном озлобленным... кто тебе заплатку на хитон пришьет? кто волосы волнистые пострижет? спину намылит, похлебку сварит? А ночью?!» — «Да, ночью... — подумал Пигмалион, — ночью женское тело светится в темноте, оно может ослепить...» Ламия стояла ссутулясь, спрятав руки под тунику, исподлобья поглядывала по сторонам, жадно принюхиваясь. Увидав Пигмалиона, упала по обряду на колени, артистично поцеловав край его пурпурного хитона, прошептав: «Мой Царь! Мой Жрец!» Лоб весь в морщинах, плотная фигура с бесполезно тяжелыми грудями и провислым, как пирог, задом. Чужой кусок, еще враждебной женской плоти. «О, Афродита! Неужели я должен обнимать, целовать, спать с этим в одной постели?» — подумал Пигмалион и содрогнулся. Видать, одиночество здорово въелось ему под яйца, раньше-то он не содрогался. Орфей, голосисто похохатывая, прикатил бочонок с вином. Пигмалион нарезал тонкими, грациозными ломтями жареные сохатинные ребра. Ламия отщипнула из грязной переметной сумы кусок твердой брынцы и горсть маслин, все уселись за плоский пиршественный камень. «Гив ми плиз уан кусочек Мося...» — хрипло попросила Ламия. — «Курит много, вот бронхи-то и того...» — определил Пигмалион и сказал благожелательно: — «Не «Мося» дорогая, а Лося...» — «Нет! Нет! Хочу Мося! Мося! Мо-ся!» — капризно притопнула ороговевшей пяткой Ламия и улыбнулась Пигмалиону. Зубы все были на подбор — желтые, прокуренные, розовые десны проступали при улыбке, мертвый язык, клоки ржавых рыжих волос за тонкими ушами, блеклый русалочьи-селедочный взгляд привораживал, зачаровывал, околдовывал... «Ой, Мама!» — взвизгнул про себя Пигмалион, но как Царь с ножек до головы, поднял чашу с вином и изящно выпил до дна за гостью. «Боги послали тебе Нимфу! — сказал Орфей, — надо выпить рог за Богов!» Выпили, не спеша закусили. Пигмалион всмотрелся в Ламию и вспомнил, что видел ее месяц назад. — «Мужик, ты последний?» — «Я последний... — сказал Пигмалион и разговор не завязал. Хотя теперь, самый последний, стоящий за ним с добрыми глазами давно вымершего, говорить хотел и еще мог. — «Я амброзией оттягиваюсь, а ты?» — «Я тоже.» — «Амброзия, она здорово оттягивает...» — «Оттягивает...» — послушно повторил Пигмалион и уткнулся в спину впередистоящего. От серого хитона вкусно пахло помойкой. Похмелье было обло, стозевно и лайай, как «Телемахида». Мужик, стоящий за Пигмалионом, наклонился к уху и спросил: «Хочешь перепихнемся за бутылку?» Пигмалион оглянулся — самый последний в очереди был, оказывается, женщиной. «О, Боги!» — взмолился Пигмалион, — надо было поскорее выпить. Он купил литровую амфору дешевого троянского и пошел за магазин, на сумеречную, увитую плющом скамеечку. Прилипчивое существо сразу оказалось рядом. — «Дай глотнуть, мужик, хочешь сделаю? пиджаком накроюсь и сделаю, никто не заметит, нальешь стакан?» Пигмалион налил. Женщина, сотрясаясь, выпила, достала из целлофанового мешочка окурок и зятянулась. «Я, вообще-то, там, наверху, раньше хорошей была, за мной сам Зевс ухаживал, да... клипсы дарил, раз в Пицунду с собой взял отдыхать... у меня сын от него, теперь у бабки остался сирота: все у бабки, кругом одни бабки... хочешь, мужик, ко мне пойдем?» — спросило и вдруг прямо узеньким лбом повалилось со скамейки. Пигмалион поднял и пошел. Не успел он пройти и трех шагов, как в спину вонзился возрастающий, отчаянный, рыдающий вопль — «Зевс мой! Бог! Постой, не уходи, Зевс мой, Бог мой!!!» Пигмалион помчался как птица, не оглядываясь, а сзади что-то всхлипывало, ойкало... В каменном жилище своем, Пигмалион, не отрываясь, выпил и затих, что ему до смешного чужого страдания, когда он до краев полон собственным горем? Но и чужое задевало. Орфей, как всегда, чуть назойливо забренчал на кифаре и, выпучив глаза, запел: «О-о-о одиночество, как твой характер крут. О-о-о-о! посверкивая циркулем железным, о-о-о-о! Ты! О-о! замыкаешь круг, о-о-о, не веря увереньям бесполезным... о-о-о!» Пел поэтично, хорошо, жалостливо... так вечерней порой поют в подземных переходах. На глазах Ламии и Пигмалиона засверкали слезы. «Слушай, друг, а повеселей не можешь? У тебя что, живот болит?» — неожиданно прогудел сверху чей-то плебейский хамский голос, и они увидели ужасную, всю в шишках, синяках и царапинах, голову Цербера. Адский Пес, видать, опять с кем-то подрался на демонстрации и теперь пришел на огонек, зализать раны, перехватить кусочек. Пигмалион намешал в ведре обломки костей, хрящики, хлебные корки, заправил все это кипяточком и выставил за дверь. Снаружи сразу раздалось аппетитное жавканье, грызение, вылизывание. «Все бьют, колотят, в морду селедкой тыкают, а накормить пролетария? Ударить палкой каждый может, а покормить хоть раз в день, тут их нет...» — «А вот не благодарю! не благодарю! — вскричал за дверью все тот же резкий и независимый голос. Ужин был удивительно невкусный! Я ухожу с чувством глубокой неприязни! При следующей встрече обязательно всех покусаю!» Ламия презрительно изломала бровь: «Какой смысл держать злобную, непородистую собаку? Нам следует завести русскую густопсовую борзую или пикинеса, еще сделать ремонт в квартире, поставить ванну ждакузи с гидромассажем, кстати, как ты можешь жить на берегу этого пропахшего мочой Стикса?! да в него писают все, кому не лень в Тартаре! квартиру, естественно, поменяем в более престижный район, если с доплатой, то и в Илисиум можно попасть или вообще, на острова Блаженных, стоит только тебе захотеть, ты же царского рода и жрец Афродиты, а то что получается, простая менада, или циклоп живут в гораздо лучших условиях, я думаю, я думаю...» Тут Орфей понял, что его, в сущности, никто не слушает. Как всегда, ему стало невыносимо горько. «Сколько лет уже в аду, а все не могу привыкнуть к черствости и бессердечию...» — подумал Орфей и отложил кифару под лавку. «... И зубы тебе надо вставить, Пигмалион, я же отлично вижу, хоть и делаю вид, что не вижу, у тебя шатаются все зубы, типичный парадантоз, это все от плохой воды и нервов. В конце концов, теперь нервничать бессмысленно — для сваренного рака все страшное уже позади, это там, наверху, надо было нервничать, а здесь, слава Аиду! можно пожить спокойно, в свое удовольствие, удо-вольствие, удо-влетворение, удо-развлечение. И не смотри на меня так! На себя лучше оглянись — толстый, седой, бледный, бедный, одутловатый, хмурый, мрачный, плешивый, злобный, неряшливый, неинтеллигентный импотент с явными признаками вырождения, вот ты кто! Ты кто вот! Кто вот ты! А я — вечно веселая, воздушная, легкая, прекрасная, изящная, привлекательная!!!» — «Да, да...» — рассеянно согласился Пигмалион и ласково погладил сутулую спину Ламии. Орфей радостно заулыбался, не впервой ему было видать эту метаморфозу — под рукой его друга Пигмалиона, случалось, оживали и топ-модели и дикие камни. Он уже знал, что так оно и будет. Вот эта дрянная, первая попавшаяся Ламия, которую он подцепил на какой-то спевке, на дружной артистической помойке, где и сам не помнил — это давно и привычно мертвое создание, эта уродливая, глупенькая, пошлая тень оживет под рукой Пигмалиона и... и... «А чтой-то вы тут делаете? Свежего-нового, что есть?!» — в оконную щель просунулось странное, все в страдальческих складках и морщинах лицо вечнососущего Эмпуса. Это тоже был друг детства, проживший свою жизнь, как водится, «на фу-фу», вечным инструктором по выживанию, жил, жил, жил, да и помер, не оставив после себя абсолютно ничего плохого. В Тартаре он превратился в вечнососущего любую доступную информацию вампира-эмпуса и был доволен, потому как отсасывал часто и много. «Боже мой! Как тесна наша Греция! — подумал Пигмалион, — две, три Ламии, Цербер, Орфей, Эмпус, еще ненароком кто на огонек забредет, постучит белыми костяшками пальцев в пыльное стекло. С каждым годом Родина становится все меньше, и постепенно вся уместится в пупке, в ямке на подбородке, в канавке за ухом, в грязь под ногтем... почему бомжи не любят мыться? Оттого, что грязь — это единственное близкое и родное, что у них остается.» — «Хочу все знать, говорите, говорите, говорите!» — ненасытно простонал Эмпус, вперив неистово ждущее лицо в бедолагу добряка Орфея. «Да ну... я все шел и шел вперед и наконец забрезжил свет выхода из Тартара, это было как чудо — выход из Ада, да кто и когда из него выходил-то? А мы с женой Эвредикой должны были выйти. Уж ветерком земным повеяло, птичий гомон донесся, травой свежескошенной луговой запахло, и внутри меня все ликовало, ликовало — сейчас мы с Эвредикой выберемся, я увлеку ее под ближайший вечнозеленый куст лавра и, наконец, с чувством глубокого удовлетворения, обниму мою крошку Эвредику, мою попульку румяную, мою сиську-мисиську, мою соску-присоску, лежачком, бочком, рачком, стоячком, при ярком свете солнечном, на самом припеке, чтоб, значит, сошел с нее этот трупный, синюшный адский румянец, вперед, вперед, вперед, Рабы подземья, вперед к Солнцу! Вперед, Дети любви! Мы — не мертвы! Мертвы — не мы! Отречемся от адского мира, отрехнем его прах с наших ног!» — запел громко и глазом блеснул Орфей, но Эмпус, аж ножкой топнул, исказив до неприличия, — «... да все кругом знают, как ты, сволочь, шел, не спотыкался, а дальше-то что было?» — «дальше, господа, не интересно...» — отвернулся от дымного костерка Орфей и, уткнувшись в растерзанный плащ, горько и мелодично зарыдал. Сразу все заплакало, скривился ненасытный Эмпус, из прибрежных дюн послышался вой дикий Цербера, а за ним и Пифон запифонил в адскую синь, камни и те заплакали от жалости. Выплакались всласть, Ламия с робкой улыбкой затеребила рукав: «Смотрите, ну какие смешные объявления в сегодняшнем «Вечернем Тартаре»! Хи-хи-хи... гы-гы... — «Девки! Сука-жена, наставила роги и выкинула за порог интеллигентного, блин, мужчину, еще способного завалить медведя. Ежели вам дорога женская честь, вы не позволите мужику барахтаться в грязи одиночества!» хи-хи-хи-ой! И еще вот... — «Благородный, очень одинокий дворянин, улыбчивый и все еще кудрявый, обладающий несомненными достоинствами и простительными недостатками, объявляет Конкурс на вакантное место Нежной и Удивительной Подруги. Живу без любви. Отвечу всем — выберу одну!» — Ой! Я уже влюбилась! Может, звякнуть? или ты ревнуешь, а, Пигмалион, может, звякнуть?» — «Звякни, коли вам охота.» — отозвался Пигмалион, он уже и ждать перестал, полгода прошло, как, потея, бледнея, запинаясь, заикаясь, крадучись, со всеми повадками онаниста-одиночки, он передал эти объявления в «Отд.объяв.газ.веч.Тар» И надо ж, дождался-таки. Тогда, полгода назад, триста тридцать дней тому, он еще надеялся на Семью. Семя-Я! СЕМьянин, ОСЕМЬЯНИЛ, СЕМЬЯЧКО. Внезапно глубокомысленно открылась дверь и втянулось сочное рыло Пифона. Это тоже был друг. — «Матка! Яйки, курка, сало, шнапс, швайн, шнель, аусвайс?! Партизанен, унд юден, выйти из строя! Яволь?!» Все подняли правую руку в знак приветствия, Пифона любили, несмотря на однообразные, приевшиеся шутки, что делать, если животное всю молодость провело в окопах? Пифон был в старенькой, застиранной бандеровской форме, с алюминиевым котелком на поясе и ветеранскими значками на груди, под линялой мышкой, он держал пакет с гуманитарной помощью. Консервы из помощи все были в рунической клинописи, тускло отсвечивали патиной, окаменевшей пылью и смазкой. Внутри оказался, конечно, все тот же «Анкл-Бенс». Звучно чавкая, неряшливо роняя куски негритянской закуски на бляшку, почесывая под фуражкой и отхлебывая из фляжки, Пифон дружески сказал Орфею: «Не бери в голову, а бери в рот!» Окопная, ветеранская грубость пифенова Орфея уже не коробила, ибо в царстве аидовом находился, а токмо озаряху его мысляху, что понеже он зело слукавил, зрак свой окаянный опричь поворотивши, аки раб лукавый, слово нерушимое порушивши... зря вы, братец, оглянулись, ей Богу, зря! не надо было этого делать, ну сами рассудите, зачем? шли бы себе и шли... Який гарный хлопьяк, а из-за поганой жинки, «Еврейдики», кажуть, да в таку каку попав! Тьфу! Выпьем, другари, щоб наша доля нас не чуралося! Хай живе и процуе наша родянска Тартария! Ще не вмерло Царство мрачного Аида!!!» — выпрямился во весь свой гигантский рост Пифон и хватил через край ковш пенной нектарки, так что по усам потекло... «Ну в самом деле, для чего я оглянулся? — в миллион сорок восьмой раз подумал Орфей, — ведь совершенно ясно сказали мне Их Императорские Высочества Аид и Персефона — «Не оглядывайся!» Чтоб я ни в коем случае не оглядывался, а я оглянулся... И никакого просвета впереди не было — один мрак, что сзади, что спереди. Это он все потом выдумал, про свет, про просвет, медовые запахи трав, крик пичужек и т.д., выдумал, чтоб не так обидно, чтоб как-то покрасивше, ведь и личное горе должно быть нарядным. На самом деле, цепляясь сбитыми в кровь пальцами за осклизлые грубые камни, он уже с бессмысленной упрямостью полз вперед и вперед, все время втискиваясь в острые щели, стукаясь лбом о едкую столагмитовую накипь, он думать забыл о Эвредике, самому бы выбраться, а уж там что будет, то будет. Он оглянулся и увидел — Эвредика с какой-то странной, незнакомой улыбкой идет своей дорогой. ЕГОЖЕНАШЛАСВОЕЙДОРОГОЙ. Трясущимися руками Орфей раздернул пачку «Бонда» и закурил сразу две сигареты. «Минздрав предупреждает — никотин лучший враг человека!» — прочел Орфей, и, как всегда, не зная, как жить дальше, запел.

2.07.1995г.


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 18.11.04 09:20